Карла Захарка тем временем труждался в Верховом царицыном саду возле ее покоев, меж деревянных длинных творил с землею, привезенной сюда прямо с натоптанной коньми городской мостовой. Он чистил соловьиные клетки, по весне уже перекочевавшие из спаленки на царицын чердак, расписанный аспидом, с репейчатыми узорными оконницами. Клетки висели под сетчатым потолком на медных векшах, были и о трех, четырех житьях, расписанные красками, похожие пестрой расцветкой на тех чужеземных паракиток, крикливых, надменных и неугомонных, подаренных Алексею Михайловичу персидским послом. Вот эту-то редкую дорогую забаву и доверили карле еще с тех черных для престольной дней, и он с усердием обихаживал папагалов, тайком обучал русскому сквернословью. Один желтый попугайчик Демидка, похожий на царского лекаря Данилку Жида, пронзительно вопил на всю рукодельную палату, когда карла крошил ему сдобных лепешек, спосыланных из кормового дворца: «Орька-дурка, Орька-дурка!» Чем изрядно потешал верховых бояронь и мастериц по золотному шитью, недолюбливающих блаженную, слишком близкую к государыне. Пять попугаев и канареек жили и в спаленке Марьи Ильинишны; по зову теремной мамки карла ежедень прихаживал в самое запретное во Дворце место, чтобы вычистить золоченые клетки, подсыпать свежего речного песку и дать папагалам миндальных орехов и просяного семени. Но это мужескому полу всяких чинов накрепко заказан ход в Постельные хоромы, и лишь от Светлишной лестницы у Куретных ворот могут они крикнуть через истопников теремную бояроню и передать ей важную весть иль срочное дело; а разве можно числить потешного карлу в шутовском наряде в мужиках, если смолевая курчавая баранья голова его едва промелькивает из-за задней застенки кровати, и даже высокая приступка, крытая алым бархатом, не поможет ему, чтобы взобраться в шатер.
Но, убирая ежедень птицу, Захарка будто случайно оборачивался на царицу, и в этом трусливо-тревожном взгляде Марье Ильинишне чудилось что-то наглое, бесцеремонное, словно бы крохотный разврастительный человечек просвечивал немигающими сливовыми глазами сквозь катыгу и сборный штофный сарафан, проникая во все укромины. Мимоходом карла касался грядки кровати и пенного, ослепительно белого постельного белья, скашивал взгляд под золотистую прозрачную сень, и в этом прикосновении было тоже что-то простецкое, близкое, как бывает меж двух кровных людей, повязанных нерасторжимыми узами.
Марья Ильинишна вскидывалась с высокого сголовьица, строго грозила пальцем по-матерински, а карла шутейно прятал в ладонях тонкое лицо, словно бы выточенное из смуглой слоновой кости, присгорбивался, и плечи его часто вздрагивали от рыданий. Захарка убегал торопливо в верхний сад в царицын чердак, чтобы не выдать издевки, и всякий раз злорадно хохотал, утирая нарошные слезы. «Старая корова... Тебе бы жрать, ср... да рожать», – дерзко бормотал он, вспоминая покатые белоснежные полные плечи, осыпанные каштановыми шелковистыми волосами.
...Государыне сказаться бы сразу о своей непонятной тревоге да гнать шута прочь, но поначалу Марья Ильинишна осекла себя, а с годами странная игра чем-то и приглянулась усердной богомольнице. Первого, не зажившегося на миру младенца увидала царица в карле и вдруг уверила со временем себя, де, это и есть ее сын Димитрий, явившийся на белый свет в новом образе; но остались те же выпуклые беспричинно грустные глаза, высокий аспидный лоб, рано посекновенный паутиной морщин, как бывает на старой парсуне...
Изнывая от безделья, Захарка томился в царицыном чердаке верхового сада, взобравшись на государынино место под двоеглавым орлом, обитое сукном-багрецом и с подушкою из хлопчатой бумаги. Карла самодовольно развалился в кресле, уложив локти на подручки и болтая ногами; в пестром кафтане из покромок, в полосатых киндячных штанах, заправленных в юфтевые сапожонки с гнутыми носами и с колокольцами на задниках, – в обычном наряде шута... Захарка бросал гордоватые взгляды вниз, на соборную площадь, кишащую служилым людом, и вырастал в собственных глазах, у своих ног видя муравьиный скоп ничтожного народа. В образчатые слюдяные оконца, забранные в частую медную решетку со свинцовыми бляшками, мир виделся далеким, призрачным, чужим, со всей его гилью, смутами, страхами и кознями. Одна репейчатая оконница выходила на царицын чулан, и карла тайно дозорил за жизнью государыни, как в личную зрительную трубку.