Моя речь вышла такой дерзкой, что кто-то из пожилых киноведов подавал возмущенные реплики, особенно когда советскую пушку из “Полета в стратосферу” я сравнивала с членом. Ты сидел в зале, страшно нервничал и ерзал, готовый в любой момент броситься мне на помощь. Но уже тогда я умела справляться с любой аудиторией — чтение лекций давалось легко и доставляло мне удовольствие. Я удачно парировала строгие выкрики. К тому же за меня опять вступился Яков Борисович Иоскевич, сказав с места, что это блестящее выступление и тонкий структуралистский анализ фильма. Когда я закончила и спустилась к тебе в зал, ты взял меня за руку и бросал на всех гордые взгляды: “Как вам моя девчонка?”
Именно там я впервые увидела Любу Аркус.
Конечно, я о ней много слышала — и от тебя, и от других. Люба только что сделала первый номер “Сеанса”, который все жарко обсуждали. Поразительно: вокруг “Сеанса” собрались те, кто много значил и еще будет значить в моей жизни — Ира и Леша Тархановы, Таня Москвина, Миша Трофименков, Лена и Андрей Плаховы, позже — Паша Гершензон и Элла Липпа.
А ты, погруженный по уши в наш роман, оказался вне этого круга. Сначала не пришел на первую редколлегию, потом не сдал в срок статью. Да и к журналу отнесся скептически: дизайн казался тебе претенциозным, компания — разношерстной, Люба — слишком страстной.
Только много позже я поняла, что слишком страстным главный редактор быть не может и что Любина страстность создала, спасла и удержала журнал. (“К чему вся одаренность без страсти и воли?” — спрашивала Цветаева.)
Люба была глубоко обижена тем, что ты игнорируешь “Сеанс”, но, как все пассионарии, готова была немедленно простить, принять, обнять и полюбить пуще прежнего. Ты, конечно, был самым талантливым кинокритиком в Питере — да и в Москве, если не считать Тимофеевского, который тогда много писал о кино. Но ты не был автором ее “Сеанса”. Как такое могло случиться? На меня Люба смотрела настороженным ревнивым взглядом человека, у которого отняли что-то, что по праву должно принадлежать только ему. “На кого ты меня променял?” Кажется, именно в Репине вы договорились, что в “Сеанс” ты все-таки будешь вовлечен, войдешь в редколлегию и всё такое.
Люба была хорошенькая, плотная, но не казалась полной, с большими зелеными глазами за очками, которые она снимала в моменты, когда хотела произвести впечатление на мужчин. Одета была в джинсы и яркую зеленую кофту, темные волосы заплетала в две детские косички — помню, эти косички меня удивили.
В Любе горел огонь. Меня, болезненно застенчивую, для которой разговор с любым малознакомым человеком был пыткой, поразило, как легко она общается с известными людьми — без всякой дистанции, как равная с равными. Во-первых, по праву своей редкостной витальности. Во-вторых, исходя из уверенности, что делает лучший в мире журнал о кино. В зале Люба сидела рядом с Алексеем Германом, который казался мне небожителем, и болтала с ним так небрежно, будто была самым важным человеком в его жизни. Ты тоже так умел, но тебе это давалось внутренним усилием, свою легкость ты талантливо имитировал. Люба умела и любить, и ненавидеть — и, если ты попадал в поток ее любви, скрываться или сопротивляться было бесполезно. И так же бурно она могла перейти от любви к ненависти. Я запомнила, с каким простодушным детским счастьем она смотрела “Графа Монте-Кристо” с Жаном Маре, которого показывали в репинском кинозале. Мы с тобой тоже туда пошли, но до конца не досидели.
Между работой и жизнью Люба ставила знак равенства. “Сеанс” для нее был не просто журналом, а семьей, миссией, сектой, образом жизни, включавшим пьяные посиделки до утра, пение советских песен, разговоры о главном в густом сигаретном дыму.
Ты не умел растворяться в групповом экстазе, опасался любого кликушества, держал прохладную дистанцию между дружбой и профессией. Наверное, во времена студии “На подоконнике” ты прошел этот юношеский этап группового единения, но там ты был творцом и движущей силой коллективного духа.
А здесь — кем-то другим. Конечно, ты, привыкший всегда и везде быть в центре внимания, не мог этого выдержать и предпочитал вовсе оставаться в стороне.
К этому моменту ты уже совсем не пил, что не способствовало экстатическому слиянию. Так что, даже будучи вовлеченным в дела “Сеанса”, ты оставался чужим, скользил по поверхности, умело изображая то восторженную наивность, то профессорскую сухость, то бесшабашную веселость — словом, то, что в данный момент нужно было Любе. Тебя слегка раздражало, что Люба хотела наполнить журнал до краев обнаженными эмоциями, тебе казалось, что эссеистика
“Сеанса” балансирует на грани дурного вкуса.