Византийская палеологовская миниатюра в лучших своих образцах отражала самоощущение целого ряда «образованнейших писателей и филологов, больших знатоков античной литературы, проявляющих живой интерес к древности», почитателей и переводчиков Аристотеля, Платона, Овидия, Цицерона и Цезаря, собирателей античных памятников, ярких творцов мощного движения неоэллинизма при первых Палеологах[644]
. И в образах евангелистов обнаруживает себя вся мощь и энергия личностного начала в многообразии проявлений[645] (илл. 11).В русских же памятниках этого круга выступает социально-активный идеал «умного делателя», того, кто «во всем по имени своему свет миру», «соль земли», «врач больных», «вождь слепых», «многорассуден и полезен зело».
В Евангелие Хитрово (ГБЛ, ф. 304, № 8657, Троицкая ризница) эти прекрасноликие, просветленные чистотой души и глубиной мысли образы евангелистов воспринимаются как «сосуды избранные»[646]
смиренномудрия. В отличие от византийского художника, который никогда не теряет ощущения конструктивности материальной формы, русский мастер, окутывая гиматием и хитоном беловато-голубых, фиолетовых, серебристо-зеленых тонов фигуры евангелистов, подчеркивает их внеземную чистоту, их отрешенность и внепричастность к «огрубленности» материального начала (илл. 7,12). По сути своей это образы того же порядка, что и образ старца в «Житии Сергия Радонежского»: «странна и незнаема… святолепна и ангеловидна»[647].В Морозовском Евангелии (ГММК, № 11056) образ евангелиста Луки получает несколько иной оттенок: на фоне лаконичных, несколько тяжеловесных архитектурных кулис, построенных в спокойном и устойчивом ритме, который может ассоциироваться с «незыблемостью» монастырских стен и келий, развивается ритмическая композиция «тишины» — духовной тишины, сосредоточенности, «бесплотной» легкости поступи (илл. 13). Это образ менее емкий, чем образы евангелистов Евангелия Хитрово, более земной, в нем есть нечто от идеала, выраженного приведенными выше словами: «ничто же в келий видети, разве иконы или книги».
Тема эта может быть развита очень широко, в богатстве и многообразии оттенков выражения. Здесь уместно привести еще только один пример: в Евангелии 1401 г. из Зарайска (ГБЛ, ф. 256, № 118, собр. Румянцева) миниатюры с евангелистами Марком и Иоанном представляют собой вольные копии евангелистов Евангелия Хитрово[648]
, по упрощенному варианту композиционной схемы и стремлению к плоскостному решению форм. Обаятельной особенностью этих композиций является выраженная руссификация типов — это характерный для междуречья Оки и Волги склад ликов с некрупными чертами, широким лбом, гладко лежащими на круглой голове волосами, подстриженными «в скобку»[649]. Это уже провинциальный вариант темы, который свидетельствует о том, как жадно впитывала огромная Русь новые веяния, сутью своей отвечающие назревшим требованиям историко-культурного процесса. И вместе с тем сама быстрота этой реакции и ее характер свидетельствуют, думается, о том, что новые идеи, получившие осмысление и адекватную форму выражения в художественной Московской школе, обогащенной контактами с передовыми движениями греко-славянской культурной общности, имели истоки свои в глубинной народной среде.В. А. Плугин
Тема «Троицы» в творчестве Андрея Рублева и ее отражение в древнерусском искусстве XV–XVII вв.
Идейный замысел «Троицы» Андрея Рублева и характер его художественного воплощения можно понять только в контексте переживавшейся тогда Русью исторической эпохи. Появление рублевской иконы явилось результатом огромных сдвигов в национальном самосознании, способствовавших объединению русских земель под московскими знаменами. «Троица» Рублева — олицетворение того, что привело на Куликовскую битву «великую русскую рать». Жертвенная любовь, воспетая впоследствии Рублевым, в 1380 г. сплотила его старших современников — от Дмитрия Донского до Юрки-сапожника.