Капитана одного из гвардейских полков Курточкина за совращение офицерской дочки приговорили к лишению всех прав и ссылке в Сибирь. Капитан этот выслужился из простых солдат и храбро воевал с турками. Он подал прошение на высочайшее имя. Но не заслуги свои выставлял он в качестве смягчающего обстоятельства. В прошении Курточкин признался в том, что он вовсе не мужчина, а девица, бежавшая из донской станицы двадцати лет от роду и выдавшая себя за юношу.
– Я сама произвела освидетельствование и отменила приговор, когда убедилась в правоте написанного, – говорила, наслаждаясь эффектом, государыня. – Приговор был отменен, а девица Татьяна Мироновна Маркина уволена в отставку с положенной ей пенсией…
– Я знавал этого капитана, – сказал Михаил Илларионович. – Под Мачином он… простите, ваше величество, она дралась лучше многих мужчин.
– Поразительная страна – Россия! – воскликнул Кобенцль. – Не перестаешь удивляться и восхищаться ею!..
– Матушка! – лукаво напомнил Безбородко на правах казначея и блюстителя правил малых куртагов. – А ведь ты забыла выполнить свой фант…
– А что же я должна сделать? – покорно спросила Екатерина.
– Сесть на пол, матушка…
– Ах, господа, – произнесла она, выполняя условия фанта, – лета мои таковы, что уже и память отшибло…
Она взглянула на Зубова и молодо засмеялась, как бы опровергая собственные слова, показывая белые ровные зубы.
И вдруг с внезапной, физической остротой Кутузов ощутил близость конца Екатерины II, конца всего, что было связано с ней, с ее именем и долгим царствованием.
Глава вторая
Екатерининский закат
Все лгали всем.
Мужья лгали женам, жены – мужьям. Немцы-управляющие лгали господам, крепостные-старосты – управляющим. Напудренный, нарумяненный старичок с балетной фигурой, думающий исключительно по-французски, изощрялся в остроумии над Богом, православием и, перед тем как навеки упокоиться в фамильном склепе, лгал почтенному сельскому батюшке, вызванному середь ночи для последнего причастия. Юный красавец Платон Зубов в самые горячие минуты лгал, притворяясь пылко влюбленным в престарелую императрицу Екатерину Алексеевну.
Правда воспринималась как ханжество.
Ложь шла в обнимку с развратом. Барыни жили с гувернерами, лакеями, кучерами, арапами; баре заводили в поместьях серали. Все понятия перевернулись, верность в семье почиталась непристойностью. Те, кто желал хранить чистоту, придумывали себе любовниц, чтобы не стать посмешищем в свете. Пороки двора напоминали о Риме времен его пышного упадка. Теперь и любовники обманывали друг друга, лишь только их отношения обретали постоянство. Конечно, уже не было великолепного Потемкина, облагодетельствовавшего своим вниманием почти всех фрейлин двора ее величества и даже собственных трех племянниц. Вспоминали, как однажды гнался он по Зимнему дворцу за очередной жертвой до спальных покоев государыни, где девушка тщетно надеялась найти спасение. Увидев ее в слезах на собственном ложе, императрица осведомилась о причине сего необычного происшествия. Но, выслушав фрейлину, спокойно заметила:
– Глупышка! Ты должна гордиться, что первым у тебя был столь знаменитый и отмеченный всеми доблестями герой…
Блудливая вольтеровская улыбка, улыбка всеотрицания, перетекла на курносые лица русских вельмож. Бога уже не существовало, стало быть, все было позволено.
Царствование Екатерины Алексеевны постепенно утрачивало свой первоначальный блеск и величие. Ум государыни, насмешливый, не женский, позволил ей издеваться над кабалой масонов, легко раскусить проходимцев в кумирах Европы – Сен-Жермене и Калиостро и даже водить за нос самого Дидро. Но, всегда свободная от суеверий, она стала теперь, в сумерках старости, придавать значение приметам и предзнаменованиям.
Как-то, возвращаясь с бала, она заметила звезду, которая сперва сопутствовала ей, а потом скатилась. Войдя во дворец, Екатерина сказала любимой камер-юнгфере Марье Саввичне Перекусихиной:
– Вот возвестница скорой смерти моей…
– Матушка, – возразила Перекусихина, – ты всегда была чужда предрассудков.
– Чувствую слабость сил и приметно опускаюсь, – ответила царица.
Но какое дело было Михаилу Илларионовичу Голенищеву-Кутузову до того, чем жили в Зимнем дворце и во дворцах столичных вельмож! Сам он наслаждался – впервые за долгие годы – домашним уютом, семейным счастьем и покоем.
Едва Михаил Илларионович вошел в свой дом, все пятеро дочек облепили его. Начались бурные объятия и поцелуи, восклицания, охи да ахи.
– Папуля! Папочка! Милый! Наконец ты приехал! Не уезжай больше, папулечка! – наперебой раздавались нежные голоски.