Дом стоял под возвышенностью, то есть, он был хорошо защищен от ангарских ветров, а поскольку и от Дорог Мамонтов было далековато, то возможными опасностями, исходящими от земли, здесь тоже особо не беспокоились. Как сама возвышенность расширялась на сто-сто двадцать аршин вогнутым серпом, так и ряд застроек под нею, с трехэтажным домом посредине. Сани сразу же заезжали в настежь раскрытую, по-праздничному освещенную каретную. На подъезде, на последнем повороте от реки, стояли закутавшиеся в тулупы мужики, словно какие-то обезьяноподобные создания, направляя гостей к дому факелами. Очень многие сани прибыли сюда перед нами, возможно — с бала у генерал-губернатора, но, скорее, прямиком из Иркутска. Медведь на цепи ходил кругами за каретной, поднимаясь на задние лапы, как только новая упряжка со звоном колокольчиков выпадала из чащобы; его морда кривилась в неодобрительном выражении.
Сани не могли заехать все одновременно; образовалась очередь. Гусар поднялся с сидения, звал кого-то на веранде.
Вышло из саней, господин фон Азенхофф повел через веранду к главным дверям, освещенным лампами и факелами. В узких окнах перемещались силуэты веселых, танцующих гостей; дикая музыка, ни в чем не похожая на степенные мелодии из хрустального дворца, рвалась в лес сквозь стены из толстенных бревен.
Танцуют… Не думает ли
— Марушка! — загудел под ухом глубокий бас капитана, и сам он раскрыл объятия. Прямо в них влетела лучащаяся весельем
О штанину потерлась рыжая кошка; отодвинуло ее сапогом.
— Что это за место? — спросило у фон Азенхоффа, который как раз отдавал приказы старшему мужику.
— Ооо,
Гусар залпом выпил бокал шампанского, подкрутил покрытый инеем ус, схватил красавицу, одарил жарким поцелуем, облапал за попку, за грудь, после чего громко рассмеялся.
— Дом утех, дорогой мой господин Мороз, самый лучший
По-видимому, фон Азенхофф заметил ничего не понимающую мину, потому что без дальнейших церемоний схватил за фрак и потащил в глубину сеней, к людям. С его второго бока тут же появилась женщина в красном платье, с губами и ресницами, покрытыми пух-золотом, образчик чисто российской красоты, с длинной, пшенично-золотой косой, переброшенной через плечо. Она чмокнула Биттана в щеку.
— Вам следует выучить одно, — говорил прусский аристократ, крича над окружающим шумом. — Раз человек — это животное, то и женщина — тоже животное, действующее исключительно по животным потребностям, зато прекраснейшее животное. Катя, займись-ка Сынулей Мороза.
—
Вспомнились варшавские проститутки, их кислые поцелуи, скрываемые зажиманцы-обниманцы, в тенях сырых съемных квартир или кабаков, эти бледные девицы, вечно недомытые, от которых даже в ходе грязного дела руки сами убегали, в инстинкте эстетического отвращения и вполне разумной нелюбви к бациллам, мандавошкам, вшам, наверняка сожительствующим на девице; то были даже если и не уличные проститутки, то знакомые по району или большому дому, дочери прачек, дочки модисток, дочки скупщиков краденого или мелких воров, редко-редко когда доченька пана адвоката или доктора, с которыми познакомился благодаря репетиторству или через дружка-студента — правда, с которыми, если не считать поцелуя или там объятия в уголке, дальше никогда не заходило. Тело имело доступ только лишь к грязным удовольствиям, чем сильнее грязнящих, тем более доступным. И тогда закрывало глаза, отворачивало голову, пыталось отогнать из ноздрей отвратительные запахи — лишь бы животное успело сделать свое: овладев телом, воспользоваться им и затем освободиться от животного желания. Чтобы сразу же после того забыть, забыть, забыть.
А тут вспомнило. Стыд ударил между глаз шестифунтовым молотом.