— Меня отправили к матушке, когда мне исполнилось семь. До того времени мне позволено было навещать ее дважды в год, на рождество и именины. Правда, те визиты я помню плохо. Мне не нравился запах, и дом, и женщина, которая в нем жила. Она выкинула всю мебель, столы и стулья, козетки, кресла, столики и буфеты, все то, что было привычно мне. Зато паркетные полы скрылись под толстыми коврами. И стены тоже. И казалось, что всюду меня окружают ковры. А еще подушки…
Сложно рассказывать о прошлом, когда это прошлое оказывается вдруг ближе, чем думалось. И пальцы, оказывается, помнят шершавую ласку ковра, а глаза — сложный причудливый узор на нем.
— Не скажу, что меня обижали. Скорее… не знаю, не замечали? Особенно, после появления Натальи. Она была очаровательна. Чудесный ребенок, удивительный просто. И все вокруг о том говорили… и вдруг оказалось, что вовсе не обязательно детям находится в детской, что можно получать сладости не раз в неделю, по воскресеньям, но когда захочешь. Что за капризы не обязательно наказывают и вообще, строгость, она не для всех. Что бабушка умеет улыбаться. И даже смеется, глядя, как ее Наточка корчит рожи. До того я не знала, что такое ревность. И вряд ли это может служить оправданием, как и малый возраст… но… мне так хотелось стать такой, как она, и чтобы меня любили, как любили ее. Или хотя бы обратили внимание. С каждым днем я, сравнивая себя и сестру, приходила к выводу, что никогда-то не буду и в половину столь же очаровательна.
Пальцы коснулись щек.
И скользнули по губам.
— Моя гувернантка называла мое лицо отвратительным. Она говорила, что никогда-то ни один человек не захочет взять в жены женщину с таким лицом. Теперь я понимаю, что она была глубоко несчастным человеком.
И увидев вопросительный взгляд, Алтана пояснила:
— Счастливый не станет издеваться над слабыми. Ему это не за чем. Возможно, она была влюблена в моего отца, а тот, связанный узами брака с особой неподходящей, казался ей несчастным. Но это лишь предположение… главное, что она нашептывала бабушке, что я совершенно не поддаюсь воспитанию. Называла меня маленькой дикаркой. Слишком глупой, чтобы учиться чему бы то ни было. И я верила, что латынь слишком сложна, а французский и вовсе неподатлив. Что в голове моей не способны удержаться цифры… она умела пробуждать во мне злость, а когда та выплескивалась, то шла жаловаться. Ей сочувствовали. Ее жалели. А потом наступил день, когда было решено отослать меня из дому.
Окно выходило на сад.
И вспомнилось, что точно также в матушкином поместье окна зарастали вязью дикого винограда, и это пугало ее, как пугал и сам сад, слишком густой, слишком живой и влажный.
— Мои вещи собрали, сундуки загрузили на подводу, а бабушка сообщила, что, поскольку я определенно не имею ничего общего с Радковскими-Кевич, то отныне не могу использовать их имя. Обо мне, конечно, позаботятся, но и позорить род не позволят.
Тогда она, девочка, ничего-то не поняла, кроме того, что ее отсылают. И расплакалась от страха. И попыталась вцепиться в бабушкину руку, а когда не позволили, то завыла, лишь убеждая старших, что решение принято верное.
— Видишь? — сухой голос до сих пор звучал в ушах. — Мы старались, но сделать из этого… барышню невозможно.
Глава 26
Время текло.
Медленно. Оно представлялось Демьяну тягучим, что липовый мед, и в меду этом застыл он сам, княжич и некромант, который от нынешней ситуации, кажется, вовсе не испытывал неудобств. Развалившись в кресле, он то ли притворялся спящим, то ли взаправду дремал. И лицо его казалось столь умиротворенным, что, право слово, становилось стыдно за свое беспокойство.
— Я так не могу, — Полечка вскочил и, заломив руки, принялся расхаживать. Правда, к Сеньке он старался не приближаться и взгляду с него не спускал. — А если приедет кто?
— Кто? — лениво поинтересовался Сенька.
— Не знаю! Жандармы!
Сенька пожал плечами, показывая, что, мол, жандармы — дело житейское.
— Не переживайте, Аполлон Иннокентьевич, — с участием в голосе произнес княжич. — Вы ведь по сути своей человек обыкновенный, неплохой даже, но оказались в сложной жизненной ситуации. Суд всенепременно это учтет.
— Какой?!
— Высший, полагаю… убивали кого?
— Я?
— Он? — Сенька коротко хохотнул. — А веселый ты, княже, человек. Глянь на него. Он же ж охлыстень, как вот есть, и с тараканом-то не справится. Только и умеет, что перед бабами хвост пушить, как этот… как его…
— Павлин? — уточнил Вещерский.
— Во-во. А как до дела доходит, так сразу и в кусты. Нервическая личность. Матушка его списать думала…
— Меня? — Аполлон Иннокентьевич развернулся и застыл, прижавши руки к груди. — Ты… ты… не говорил!
— А чего мне с тобой говорить? Чай, не приятели… — Сенька сплюнул сквозь зубы. — В последние-то годы от него толку мало… сам вон к зелью своему пристрастился.
— Это от нервов!
— Ага… все от нервов, одна французка[13]
от удовольствия.— Нет, нет… она не могла… ты все лжешь.
— Сам ты собака брехливая, — Сенька глядел на подельника с откровенною жалостью. — Тебе чего велено было? С девкой обзнакомиться и окрутить? А ты?