В. Ходасевич говорил о «страстном желании» ощутить близость Пушкина, «потому что мы переживаем последние часы этой близости перед разлукой <…> Это мы уславливаемся, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке»[243]
. Ходасевич, возможно, и не предполагал, насколько пророческими окажутся эти его слова. Те, кто сохранил верность духовным ценностям, отвергнутым и запрещенным официальной идеологией, именно через отношение к Пушкину выражали порой свои представления об истинном поэте, о подлинном значении поэзии.А. А. Ахматова не называет и не оценивает ни одного качества Пушкина, ее восхищает загадочность, необъяснимость гения:
Пушкин Ахматовой — это воплощение божественного дара. Сама Муза у Ахматовой непременно «смуглая», конечно, по ассоциации с Пушкиным, «смуглым отроком», бродившим когда-то по аллеям Царского Села. В поэзии Ахматовой всемерно поддерживается связанная с Пушкиным мифологизация Царского Села — отечества поэтов, обители дорогих призраков.
Совсем иной Пушкин у М. И. Цветаевой; это бунтарь, буян и насмешник, это «бич жандармов, бог студентов, / Желчь мужей, услада жен». Этот Пушкин — «негр», «скалозубый, нагловзорый», «африканский самовол». Он — «заморская птица», страдающая от русских холодов и русской косности. Но он же — и «правнук» Петра I, наследник смелости и духовной мощи великого реформатора России[245]
.С Петром I неявно соотносит Пушкина и Б. Л. Пастернак, адресуя поэту его же строки о Петре: «На берегу пустынных волн / Стоял он, дум великих полн». Пушкин Пастернака — олицетворение самой поэзии, но поэзия здесь — не божественная Муза, а могучая, неукротимая стихия, столь же реальная, как и другие стихии природы:
Для Пастернака Пушкин — явление, выходящее за пределы обыденного сознания, это тайна, «сфинкс»:
Как видим, все эти столь разные образы Пушкина существуют в рамках старого мифа о «поэте по существу и по преимуществу», но раскрывают это понятие в нетрадиционных, подчас неожиданных аспектах.
Обращает на себя внимание тот факт, что 1920–1940-е годы стали подлинным расцветом пушкиноведения. В эти годы выдвинулась целая плеяда пушкинистов: Б. В. Томашевский, М. А. Цявловский, Т. Г. Цявловская, Г. А. Гуковский, Д. Д. Благой, С. М. Бонди, Н. В. Измайлов, В. В. Виноградов и другие. Развиваются до высокого совершенства почти все дисциплины пушкиноведения: текстология, стиховедение и стилистика, историко-литературное изучение и реальный комментарий. В то время ученые не спорили с фальсификаторами и конъюнктурщиками, не возражали против тенденциозных и попросту неверных толкований, но эти труды решительно выбивались из массы примитивных и тенденциозных сочинений по истории нашей литературы. Не будем гадать насчет политических мотивов властей
, пошедших на такое непонятное попустительство. Но мотивы, по которым увлекались Пушкиным блестящие ученые, думается, достаточно ясны. В принципе это те же причины, по которым Пушкин занимал такое значительное место в художественном мире упоминавшихся нами поэтов. (Характерно, что пушкиноведением, причем весьма успешно, занималась А. А. Ахматова.) Я. А. Гордин справедливо заметил, что характерной чертой времени было «обращение к Пушкину как опоре и ориентиру в хаосе политическом и духовном», что в Пушкине увидели «эталон абсолютной независимости от беснования общественной стихии»[248]. Этот факт приобретает особое значение в контексте нашего сюжета: спасительными и эталонными предстали вдруг именно те черты Пушкина, которые обычно или перетолковывались, или ставились ему в вину: непричастность к политическим схваткам, одиночество и подчеркнутая независимость. Этот миф о Пушкине был, быть может, одним из самых плодотворных, ибо давал тем, кто в него веровал, внутреннюю опору, некий нравственный ориентир в страшном и неприемлемом для них мире. Однако он оставался как бы в подтексте культуры, в подсознании общества, одурманенного совсем иными мифами.