Наступало то время суток, которое Игорь любил более всего. Вялый февральский рассвет чуть брезжил. Небо над дальним недостроенным корпусом цвета густой синьки словно кто-то разбавлял водой. Оно блекло, серело.
Слепящие, по четыре в ряд, прожекторы на едва различаемых в сумраке столбах еще не погасли. В смешанном, дымчато-сиреневом свете мелькали, пересекались тени - от неторопливой стрелы башенного крана, от скользнувшей в воздухе бадьи. От каждого предмета тянулось несколько теней.
Бригадиру сумеречный свет, видимо, не мешал. А Игорю было приятно, что с каждой минутой предметы вокруг становились четче, объемнее.
“Рождение ясности!” - так называл Игорь Иванович милые его сердцу минуты рассвета на стройке.
Но в это утро рождалась не только мглистая ясность февральского дня. Утро несло с собой и другую ясность. Человеческую… Так ему, “романтику” по натуре, казалось..
“БОГИ НА МАШИНАХ”
Утро, и в самом деле, принесло “рождение ясности.” Но совсем иную “ясность”.
С утра Некрасов на работу не явился. Не явился ни на другой день, ни на третий.. Первым запаниковал Ермаков. Где ваш “доблестный рыцарь”!- спросил - Огнежку. - Куда вы его девали?
- Кто мой “доблестный рыцарь”? Кого вы имеете ввиду?
- Маркса- Энгельса, кого же еще? Не пришел и не позвонил…
Огнежка развела руками. Это на него не похоже. Некрасов пунктуалист… Не случилось ли чего?
В течение дня служба “Мосстроя-3” обзвонила, по распоряжению Ермакова, все московские больницы. Фамилия “Некрасов” не зарегистрирована нигде…
Огнежка, добрая душа, спросила адрес университетского общежития и, по дороге домой, заехала туда. Некрасов оказался дома. В полном здравии. И в полной растерянности. Попросил успокоить Ермака. Он передаст для него письмо.
- Так давайте же его, завтра с утра оно будет у Сергея Сергеевича.
- Огнежка, дорогая. Вокруг меня завязывается какое-то грязное дело. Я не хочу, чтоб на вас легло пятно. И вы попали бы, не дай бог, в сообщники. Или даже в свидетели.
- Какое может быть пятно у Маркса-Энгельса?! Какая-то дьявольщина!
- Спасибо за веру в меня. Завтра утром к вам зайдет наш общий знакомый. Художник… Да-да, “Ледяное молоко”. Он передаст вам мое письмишко. И завтра же пожалуйста, вручите его Сергею Сергеевичу..
- Так звякните ему сейчас!. Он очень встревожен.
- Я не хочу и его втягивать… не понятно во что…
- Господи, что за конспирация?
- Увы, Огнежка. Комендант общежития вас не засек?. Вы ему не представлялись? И прекрасно! Извините, Огнежка, письмо будет заклееным. Если меня в чем-то обвинят, - вы не при чем. “Девочка понятия не имеет, о чем оно”. Ясно? До свидания, дорогая наша Огнежка!
Утром, как только в трест прибыл Ермаков, ему был вручен коверт.
” Сергею Сергеевичу. Лично!”
Ермаков рванул конверт, не вызвав, как обычно, секретаршу с ее “почтовым ножичком”.
От руки писал ” Иваныч”! Почерк нервный с острыми, как пики, углами
“Дорогой Сергей Сергеевич! Три дня назад меня срочно вызвали к Е.А. Фурцевой, которая, от имени Хрущева, сняла меня с работы. Звонить и писать Ермакову категорически не рекомендовали.
Мне хотелось бы увидеть вас - на нейтральной почве. Чтобы понять, что стряслось. Преданный вам, Иванович. Он же “злой мальчик”.
Ермаков поскрипел зубами. “Конспиратор!” И тут же всю конспирацию отшвырнул, как окурок. Позвонил Некрасову домой.
Оказалось, это телефон не Некрасова, а коменданта общежития.
- Некрасова! Позвать! Ср-рочно!!
Минут через сорок Некрасов пересел со своего “Москвиченка” на подкативший заляпанный грязью “ЗИМ”, и первое, что он услышал от Ермакова: ” В кошки-мышки с ними играть нельзя1 И - не будем!”.
Едва пересекли мост через Москва-реку, остановились. Ермаков дал шоферу какое-то поручение, и тот покинул машину.
- Не волнуйся, Иваныч! Не так страшен черт! Неторопливо! Ничего не пропуская! Давай!
- Ну, явился на Старую площадь. Сразу, без промедлений, сопроводили “на небеса”.
Екатерина Алексеевна встала мне навстречу. Передала от имени Хрущева, что я блистательно справился с труднейшим партийным поручением.
“Строительство в Заречье идет хорошими темпами, никаких претензий к Юго-Западу у нас больше нет”.
В течение беседы ее лицо, Сергей Сергеевич, менялось поминутно. Приветливое, я бы даже сказал, обаятельное, расплывалось в материнской улыбке, - естественно, я решил, что меня вызвали наградить орденом или, по крайней мере, какой-нибудь грамотой ЦК КПСС.
Затем вдруг начала длинно и путанно рассказывать о Париже, в котором только что побывала, по приглашению французской компартии. В Париже, говорит, просто ужас. Всеобщая забастовка. Закрыто даже метро. Студенческие волнения. Побоище с ажанами. Я не сразу поняла, что за ажаны… Более того, пятизвездная гостиница, в которой мы жили, не могла вызвать такси. Ужас-ужас!
Какое счастье, что у нас такое невозможно!
Крутого поворота беседы, признаться, не ожидал.
- Никита Сергеевич, - продолжала Фурцева чуть громче . - говорил в день запуска “прокатного стана Ермакова”, что вы сами выберете время, когда вернетесь Университет. - Прежняя материнская улыбка на ее лице вроде бы каменела.