Кулаки Огнежки раскрылись сами по себе, она медленно провела мгновенно вспотевшими ладонями по щекам… Потом шагнула к столу, чтобы поблагодарить Чумакова, которому готова была в эту минуту простить все — и его дикую грубость, и чернозем под ногтями, и даже насмешки над ее отцом, святее которого не было для Огнежки человека. Но, сделав шаг, Огнежка поскользнулась и едва не упала. Она глянула под ноги и брезгливо отшвырнула носком бурки прозрачный завиток колбасной кожуры. Так вот что здесь произошло!
Ей стали понятны и жест человека в каракулевой шапке, который прятал чего-то за спиной, и раздутый портфель другого: У Чумакова, слышала, было незыблемое правило «пустые водочные бутылки из кабинета уносят гости». До сих пор она, прораб, была в стороне от всей этой чумаковской грязи. Теперь и ее затягивают. «У кого-то отняли перекрытия, чтоб дать мне. Не брать?»
Чумаков умел читать даже по непроницаемому лицу Силантия. А уж девичье, открытое лицо в розовых пятнах…
— Тут тебе не институт благородных девиц, а овчарня. Скаль зубы, рви клочья. Чтоб из твоего бока клок не выдрали..
Лицо Огнежки согласия с ним не выражало.
— Значица так! — завершил он — К осени, комсомолочка, пойдешь ко мне главным инженером. Хватит тебе с мужиками мерзнуть. Я буду на корпусах горбатиться, А ты возьмешь на себя тылы… Хороший главинж без мыла влезет к заказчику, и тот подпишет договор на любую сумму.
Зеленые глаза Огнежки словно раскалились ненавистью.
— Не нужен мне ваш железобетон!..
15
Ермакова в тресте не было. Она попала к нему лишь на другое утро. Тот и слова не сказал, обнял за плечи, втянул в свою машину.
— К Зоту едем, рационализатор! — с усмешечкой объяснил он недоумевающей Огнежке. Совещание всех банкротов обо всем на свете!
Чумаков, перед тем, как сесть в «ЗИМ» Ермакова, долго отряхивадся, затем неторопливо провел пальцем по небритой щеке. На пальце остался след извести, капнувшей на его щеку, видно, где-то на стройке. Чумаков вынул из кармана платок и, держа его в кулаке, обтер щеку.
Когда Огнежка смолкла, он заметил миролюбиво:
— У тебя гнев, как слезы детские, близко лежит. И цена им одна, слезам детским и гневу твоему… Не расписывайся за всех-то, Огнежка.
Но Огнежка была уже возле дверей. Она бежала, разбрызгивая грязный снег, по разбитой пятитонками дороге, кусала соленые от слез, шершавые губы. Дизели, груженные кирпичом, обдавали ее холодной, липучей грязью, но что была ей эта грязь!..
Куда несли ее ноги, она вряд ли понимала в те минуты. Остановилась лишь у дверей своей квартиры. Долго дергала дверь.
Отца дома не было.
Огнежка закусила губу, но тут же подумала: «Это, пожалуй, к лучшему, что его нет. Каково услышать папе, что его единственную дочь посчитали вполне созревшей духовно для…воровства?! Что бы он сделал с Чумаковым?..»
Она побежала в трест, быстро прошла в конец коридора, где темнели на побеленных стенах пятна, оставленные чьими-то ватниками, постучалась к Игорю Ивановичу.
Спустя полчаса Некрасов и Огнежка выехали в кустовое управление, к Инякину. Инякин помог бригаде появиться на свет, не может он остаться безучастным к гибели своего детища!
В управление они попали к началу совещания — одного из тех совещаний, которые на стройке назывались «давай-давай!». В коридоре натолкнулись на Ермакова. Узнав, зачем они здесь, Ермаков так взглянул на них, словно они примчались за железобетоном в писчебумажный магазин, и тут же со скучающим видом отвернулся. Огнежка что-то произнесла вслед ему побелевшими губами.
Кабинет Инякина был полон. За длинным столом, покрытым зеленым сукном; усаживались управляющие трестами. Вдоль стены, у дверей, стояли еще два ряда стульев. Возле них задерживались, по обыкновению, те, кому на совещании было дозволено лишь рот раскрывать, как рыбе, выброшенной на берег… пока к рыбе не обратятся с вопросом. К изумлению Игоря Ивановича, в толпу «рыб» присел и Ермаков.
В кабинете стоял монотонный гул, слова тонули в нем, лишь отдельные бранчливые или нервные возгласы выплескивались наружу, и в самом деле, как рыбины из водяной толщи:
— Давай «десятку»! Мне без «десятки» пика!
— Сам без «десятки» сижу!
Когда Игорь Иванович приехал на такое совещание впервые, у него возникло ощущение, что он попал в игорный дом. К какому разговору ни прислушивался, улавливал одни и те же страстные, порой пронизанные тревогой восклицания: «Подкинь «восьмерку», будь другом!», «Была бы у меня «десятка», я бы с тобой талды-балды не разводил!», «Не заначь «девятку»!»
Люди хватали друг друга за руки, молили так, как молят о жизни самой. Они жаждали не выигрыша, не серебра и злата — железобетонных деталей, из-за которых останавливалась стройка. Они выкрикивали номера этих деталей с таким душевным жаром, по сравнению с которым безумный вопль Германа из «Пиковой дамы»: «Тройка! Семерка!..» — отныне казался Тимофею Ивановичу едва ль не детской прихотью.
Разноголосый гул не прекратился, лишь чуть поутих, когда в кабинет вошел стремительным шагом маленький кособокий Зот Инякин. Лицо усталое, тусклое, как лампочка, горящая в полнакала.