Он простился с Сатиным, свернул в переулок, вышел на каменистую тропу и направился к Подкумку, шумевшему среди валунов... Этот шум казался ему сейчас понятней человеческой речи... Окрестности, затянутые туманом, были пустынны. Слушая плеск воды, Лермонтов думал, что вот так и его душа — говорит, говорит, течет по жизни не останавливаясь, и никому не понятен ее язык. А потом кончится жизнь, душа покинет земные пределы, и что же — будет ли она так же одинока? Будет ли так же говорить, говорить сама с собой, как вот эта мутная река, которая, может быть, давно умерла.
У Сатина он познакомился с доктором Майером. Сатин ходить не любил — он по большей части сидел у огня со страдальческим лицом, кутал колени в плед, жаловался... Майер его жалел. Лермонтову с ним было скучно: Сатин все заводил разговоры о литературе, но Лермонтов их не поддерживал, быстро переходил на шутки.
— Ты так же несносен, как был в пансионе, — морщился Сатин. — И что у тебя за привычка насмешничать.
— Это чтобы не приобрести привычки умничать, — отвечал Лермонтов серьезно.
Лермонтов стал заходить к Сатину ради Майера, с которым потом прогуливался. Майер был одного с ним роста, всегда в черном сюртуке и белой фуражке. Одна нога у него была короче, и он прихрамывал, опираясь на палку, но ходил быстро и был силен и ловок, напомнив Лермонтову и Квазимодо и Вадима... При этом в облике его было что-то аристократически-хрупкое, а в добрых карих глазах таилось страдание... Ему было лет тридцать. Виски у него уже сильно поседели. Это был поистине «странный человек», и Лермонтов был рад, что встретился с ним. Майер во время прогулок рассказывал о себе, о своем отце, вестфальском немце, который служил в Петербургской Академии наук «у продажи книг», имел казенную квартиру и ничтожный доход, так что три его сына чуть ли не с детства были приобщены к службе в той же академии... Майер учился в Медико-хирургической академии, когда отец его покончил с собой. Он отправился в Бессарабию, потом в Ставрополь, стал военным врачом... По сути дела, Майер провел детство и раннюю юность в книжной лавке — он рано научился читать, а книги были под рукой, и не только на русском, а на немецком, французском и латинском языках.
— Чего я только не читал тогда, — с улыбкой говорил Майер, — о минералах, планетах и звездах, путешествиях в Сибирь, сельском хозяйстве и философии вперемежку со стихами, богословскими трактатами, «Нестором» Шлецера и всякими риториками... Рассматривал ботанические и анатомические атласы, сидел ночами над Ролленем и Татищевым, и в результате образовалась у меня в голове каша... до сих пор не разберусь.
Лермонтов просил его рассказать о Марлинском. Автор «Аммалат-Бека», служивший на Кавказе солдатом, заболел, и ему разрешили лечиться в Пятигорске. Они жили втроем в одной комнате — Марлинский, Майер, пользовавший больного, и Палицын, поручик Тенгинского пехотного полка, причастный в свое время к Северному обществу (он был переведен на службу в Сибирский полк, оттуда — на Кавказ).
— Представьте, какая соблазнительная для доносчиков компания! Пятигорск ведь полон ими... Из-за них мы с Палицыным за год до того едва не угодили в Сибирь — мы прошли через допросы, насиделись в крепости... Однако пронесло... Я вам назову некоторых иуд: генеральша Мерлини, поручик Снесарев, штабс-капитаны Орел и Наумов, унтер-офицер Головин... Не забывайте, что вы ссыльный и находитесь под надзором... Так вот Марлинскому Николай Полевой, редактор «Московского телеграфа», прислал белую пуховую шляпу... Вы знаете, что это карбонарская шляпа, впрочем, для любого другого это бы ничего, но для декабриста, каторжника, солдата... Об этом было узнано из тайно прочитанного шпионами письма Полевого... 25 июля жандармский полковник Казасси нагрянул к нам в пять часов утра с обыском. Мы успели спрятать шляпу в печь за дрова, но Казасси был не промах, он и туда сунул нос... Я сказал, что эту шляпу Бестужев заказал для меня. Что бы мне ни грозило, но, во всяком случае, не такая строгая кара, какая ждала бы Бестужева или Палицына... Я отделался крепостью здесь.
Они уходили в пустынные места. Не всегда говорили. Бывало, целые часы проводили в молчании, не испытывая неловкости друг перед другом. Майер был более откровенен, чем Лермонтов, — он, например, рассказал, хотя и скупо, о своем страшном разочаровании в любимой им женщине... Он верил в бессмертие души и считал, что иначе не стоило бы жить... Говорил, что люди сошли с ума и погибают, что в мире идет не строительство будущего, а разрушение всего разумного, что надвигается хаос... Майер был добрый, но очень мрачный человек. И очень одинокий.