В пятигорской гостинице, которую держал армянин Найтаки, уже переодевшись в сухое, в зелёном халате, перепоясанном витым шнуром с золотыми желудями на концах, Лермонтов по-детски захлопал в ладоши:
— Говорят, здесь нынче и Мартышка! — Велел Найтаки послать за ним. — Развеселись, Монго! Мартын сейчас придёт.
...Злая ухмылка судьбы! Лермонтов радовался Мартынову.
Плац-майор Чиляев, служащий комендатуры, предложил Лермонтову и Столыпину квартировать у него во флигельке (комнаты большого дома ещё прежде сняли Александр Васильчиков и Сергей Трубецкой[74]
. По соседству, в надворном помещении Верзилиных, жили Мартынов и раненый Миша Глебов). Чиляев дал совет получить у покладистого лекаря Барклая-де-Толли, ординатора госпиталя, свидетельство о болезни. А уж затем являться к коменданту.Добряк Ильяшенков при имени Лермонтова схватился за голову.
— Опять этот сорванец явился на мою беду! — Чуть не со слезами увещевал: — Уговор, господа, не бедокурить, не шалить. Иначе, вот крест, вышлю в полки, не обессудьте.
— А если при таком режиме мы умрём со скуки? — серьёзно сказал Лермонтов. — Вам же хлопоты, почтеннейший Василий Иванович. Хоронить придётся.
— Тьфу, тьфу... Что за шутки? Терпеть не могу похорон. Вот если вы тут женитесь, на свадьбу приду с удовольствием.
— Да по мне лучше помереть!
— Ну вот, ну вот опять... Ещё накличете беду... Ступайте с Богом, молодые люди.
Лермонтов и Столыпин пошли устраиваться. Флигель Чиляева оказался обыкновенной мазанкой под камышовой крышей. Окошки низкие, разномерные. Стены оклеены домашним способом, в спальне Монго бумагой бланжевого цвета, у Лермонтова в кабинетике — серо-голубого. Мебель сколочена стараниями здешних солдат, кроме единственного зеркала в приличной раме красного дерева. Полы крашены жёлтой масляной краской, а двери и рамы — синей. Окно Столыпина выходило во двор; лермонтовское глядело в сад, заросший акациями и сиренью. Стол Михаил Юрьевич велел подвинуть вплотную к подоконнику, так что старая черешня протягивала ему свои ветки.
Он дёрнул за медное кольцо, выдвинул ящик, удовлетворённо подумал: «Будет куда засунуть деньги и положить альбом Одоевского». Как далёк был от него сейчас сырой, промозглый Петербург, где весна — худшее время года! Там остался кабинет вечно делового и озабоченного Краевского; кашляющий в неистовых спорах Белинский; окружённый ретортами одинокий мечтатель Одоевский; слабовольный и двойственный во всём Владимир Соллогуб с губами сладкоежки, который столь ревностно собирал клочки его рукописей; «дама в вуалях» Смирнова с голосом отравно-влекущим, как в итальянской опере; задумчивая Додо Ростопчина — они не договорили с нею о чём-то важном; вдова Пушкина с опущенной головой на белой шее, подобно водяной лилии...
Черешня за окном манила румяными ягодами.
— Так берём квартиру? — спросил Столыпин.
— Ничего, здесь удобно. Дай задаток. — Их общая касса была у Монго. — Да надо бы присмотреть верховых лошадей Мартынов сказывал, серый Черкес продаётся?
Пятигорск скоро примелькался, как родной дом. Водяное общество не менялось; по-прежнему чванилось, прогуливаясь по бульвару, и кряхтело в горячих ваннах. Соперничали «хозяйки вод» — генеральши Верзилина и Мерлини. Первая привлекала хлебосольством и «тремя грациями»: дочерью от первого брака Эмилией («Розой Кавказа»), падчерицей Аграфеной, уже просватанной за ногайского пристава, и рыжекудрой Наденькой, резвушкой шестнадцати лет. У Мерлини шла крупная карточная игра. Она держала хороших лошадей и сама лихо гарцевала с Георгиевским крестиком на амазонке; в отсутствие мужа, коменданта кисловодской крепости, при набеге горцев бедовая дама не растерялась и командовала гарнизоном.
Лермонтов бывал у обеих, но вскоре стал отдавать предпочтение Верзилиным. Васильчиков, приятель по «кружку шестнадцати» («князь Ксандр»), находил более томным общество Мерлини. Сначала он льнул к Лермонтову, потом поостыл; тот дразнил его умником, это казалось обидным.
Два раза в неделю в Пятигорск приходила «тяжёлая почта» под конвоем казаков. Письма принимали по субботам, и всякий раз Лермонтов напоминал бабушке, чтобы не прекращала хлопоты об его отставке («Вы бы хорошенько спросили только, выпустят ли, если подам»). Просил послать сюда книгу стихов Ростопчиной и последнее издание Жуковского, а также полного Шекспира по-английски, если таковой найдётся в Петербурге; пусть Акимушка Шан-Гирей порыщет по лавкам.
Как повсюду, Лермонтов стремительно обрастал книгами. В магазине Челахова, где, согласно рекламе, продавалось всё, что «может удовлетворить требованиям франта и желудку гастронома», в задней комнате постоянно водились свежие газеты и журналы. Листая их, Лермонтов просиживал часы. Ещё по дороге от Петербурга к Москве, пока полозья еле тащились по размякшим колеям, он написал стихотворение «Спор», мысленно вернувшись к монументальной фигуре Ермолова, к их обоюдоострой беседе. Теперь Ермолов виделся ему уже в историческом ракурсе: