В публичном доме на Рю Шабанэ было множество зеркал и висели на стенах картины фривольного содержания. Большой пестрый попугай в золоченой клетке сидел нахохлившись. Но когда вышел всклокоченный, с набрякшими глазами Аминодав, попугай вдруг захлопал крыльями и крикнул по-немецки:
— Мой сладенький, угости шампанским! — А потом запел по-испански какую-то песенку.
— Что случилось? — спросил Аминодав ожидавшего его Симича.
— Я вас с трудом нашел, — сказал Симич. — Вы читали сегодняшние газеты?
— Не успел, я был слишком занят.
— Ваша поездка отменяется. Вчера в Сараево убит эрцгерцог Фердинанд. Поговаривают о войне.
— Боже мой, до чего люди глупы! — сказал Аминодав и взялся руками за голову. — Чем больше их узнаешь, тем больше это понимаешь. Во всем глупы: и в делах, и в забавах, и в грехах, и в святости... Вот хотят затеять войну.
— Знаете, кто убил эрцгерцога? — спросил Симич. — Брат члена правления нашего банка, Гаврила Принцип.
— Видите, как получается, — горестно сказал Аминодав, — я ведь обещал господину Принципу поговорить с его братом. Может, мне удалось бы его убедить не горячиться чересчур. Вот не поехал в Сараево, подвел себя и весь мир.
— Не терзайтесь так, — усмехнулся Симич, — вряд ли он бы вас послушал. Или другой бы выстрелил. Австрию ненавидят многие в Сербии.
— О, господин Симич, — сказал серьезно Аминодав, — вы не представляете себе, как важно слово, сказанное вовремя и в нужном месте. Разве людям говорится такое слово? Оно говорится Богу, да простит меня Всевышний, что я употребляю Его святое имя в непотребном месте, куда привели меня мои слабости и грехи. Из—за моих слабостей, может, и начнется мировая война. Ах я идиот!
— Идиот, — вдруг внятно произнес попугай и посмотрел на Аминодава.
Ночью Марку принесли телеграмму. Он допоздна работал, совсем недавно заснул. С трудом открыв сонные глаза, прочел: «Твой брат Давид умер. Ялта. Папа Захария».
— Несчастный Давид, — дрогнувшим голосом сказал Марк. — Туберкулез.
Теперь будет покоиться под кипарисом в далекой Ялте.
В Ялте было солнечно, волны били о набережную. Только что прибыл пароход, и множество гуляющих пришло его встречать.
— Погода к вечеру стала получше, — сказала молодая дама своему спутнику. Она посмотрела в лорнетку на пароход, потом перевела лорнетку на дорогу, по которой двигались похороны. Белый шпиц у ног дамы залаял на лошадей, тащивших катафалк.
— Странные похороны, — сказала дама, — мне кажется, что человек, возможно, отец умершего мальчика, танцует за катафалком.
— Похоже, это еврейские хасидские похороны, — сказал ее спутник. — У писателя Анского в «Еврейских рассказах» описан этот хасидский обряд.
— Господи, — говорил Захария, танцуя за гробом, — Господи, Ты вверил мне сына, чистого духом, и таким же я возвращаю его Тебе.
Белый шпиц продолжал лаять вслед похоронам.
Серый берлинский вокзал содрогался от многолюдного топота. Сплошным потоком шли мобилизованные солдаты. Царили суета и толкотня.
— Мы, немцы, живем как на вокзале, — сказал Рубинер, встречавший Шагала, — никто не знает, что будет завтра. Может, завтра все загорится.
— Я родился во время пожара, — сказал Шагал, — и такова уж моя судьба, что пожар преследует меня по пятам. Но что делать, как быть, если мировые события настигают нас, словно из-за натянутого холста, и, подобно ядовитым газам, проникают сквозь ткань и краски?
— Ты надолго в Берлин? — спросил Рубинер, когда они сели на извозчика и поехали по украшенным имперскими флагами улицам.
— На несколько дней, — сказал Шагал, — только на выставку. Потом я собираюсь поехать в Россию.
— Я тебе не советую, — сказал Рубинер. — После выставки возвращайся назад в Париж. Посмотри, что делается вокруг. Неужели твоя интуиция не предостерегает тебя, не удерживает от поездки в Россию?
— Я хочу повидать свою родню, — сказал Шагал, — побывать на свадьбе сестры и встретиться с невестой, если она еще мне невеста после моего долгого отсутствия. Я всего на три месяца.
— Три месяца! — усмехнулся Рубинер. — Кто знает, что будет через месяц. Похоже, Европа вступает в войну. Безумие возобладало. Значит, безумие возобладало и внутри нас. У Рихарда Демеля в его поэме «Два человека» сказано: «Я так един со своим миром, что без моей воли ни один воробей не упадет с крыши».
— Безумие мира можно ощутить и в живописи, — сказал Шагал. — Кубизм раскалывает ее, импрессионизм выкручивает. Мне иногда кажется, что если действительно случится война, то причиной и виновником будет Пикассо со своим кубизмом.
— Не следует все-таки сбрасывать со счетов и грубый политический натурализм нашего кайзера, — сказал Рубинер. — Но если Пикассо и кубизм разжигают войну, то какая же живопись созидает мир?