Я бежала по коридору, саквояж хлопал меня по ноге. Вышла медсестра и приложила палец к губам, чтобы я вела себя потише, но мне было плевать, кого я там побеспокою. Я все равно бежала. Лицо его на белой, накрахмаленной наволочке было почти серым. Tante Матильда сидела на стуле у кровати. Волосы выбились из-под заколок, а ведь раньше я ни разу не видела, чтобы хоть одна прядь была у нее не на месте. Сестра принесла еще один стул, чтобы мы сидели по обе стороны от кровати. Говорили, что он без сознания, но мне казалось, он просто спит и похрапывает во сне. Мы сидели, пока не пришли врачи, и нас попросили перейти в другую комнату, где стояли бежевые пластиковые стулья. Небо за окнами начало светлеть. В комнате горел нестерпимо яркий свет. От него все вокруг казалось пластмассовым, даже наша кожа. Я его выключила.
T`ante Матильда сидела очень прямо, около шеи подрагивала прядь волос.
— Лучше бы он умер. Не хочу, чтобы он жил беспомощным, – вдруг проговорила она высоким, гневным голосом, словно споря с кем-то.
Вошел врач и увел ее, чтобы поговорить без свидетелей. Я стояла у окна, тупо уставясь на крыши, над которыми вставало солнце. Наступал еще один погожий, солнечный день. Какая жестокая ирония. Небу положено источать слезы. Должен лить проливной дождь. А вместо этого крыши заливало золотом. Запах утреннего тепла поднимался над улицами. В церквях звонили колокола. Из гаража выехала задом машина и ткнулась капотом в мусорный бак.
Потом пришла медсестра и сказала, что я могу ненадолго зайти в комнату дяди Ксавье.
— День будет жарким, – приветливо сказала она. Я чувствовала запах ее духов. Свежий запах чистой кожи.
Тянулись часы. Мы сидели и ждали – ждали неизвестно чего. Сидели то в комнате с пластиковыми стульями, то с дядей Ксавье. Приехали Франсуаза с Селестой. Увели tante Матильду попить кофе. Это я настояла. Мне хотелось ненадолго остаться с дядей Ксавье наедине. Говорили, что он все еще без сознания, но я не очень-то понимала, что это значит. Взяла его за руку: она была квадратная, грубая, в царапинах. Я ее целовала. Не могла остановиться. Перецеловала каждый палец, один за другим, каждый ноготь, каждую складку, и между пальцами целовала. Каким-то образом мои волосы, мои слезы, губы настолько слились с его руками, что я бросила все попытки их разделить. Я приникла к нему, моя голова лежала рядом с его головой на подушке, а волосы падали ему на лицо. Его ладони были прижаты к моему лицу, как маска. У меня не было возможности сказать ему, как сильно я его люблю. Даже если бы он меня слышал, если бы находился в сознании, я не смогла бы этого сделать. Все было мало для этого. Не было слов, чтобы выразить всю силу моей любви. Не было на свете ничего, что могло бы передать хотя бы половину тех чувств, которые я к нему испытывала. Мне хотелось быть внутри него. Хотелось, чтобы он обнял меня так сильно, чтобы я растворилась в нем без остатка или он растворился во мне, чтобы он понял чтобы мне не было необходимости как-то озвучивать это.
В эти минуты где-то на задворках моего сознания вялый, безгранично холодный и испуганный человечек, который там до сих пор обитал – и который навсегда останется там жить, потому что так сильно человек измениться не может, – с некоторым удивлением подумал, что, возможно, я все-таки знала о любви больше, чем мне казалось. Я дотронулась до щеки дяди Ксавье. На ней появилась щетина, надо бы побрить. Я поцеловала эту колючую щеку. Я хотела забраться к нему в кровать и обнять, хотела согреть его. Вернуть ему энергию. Но застеснялась: вдруг войдет сестра или tante Матильда и обнаружит меня. И я осталась наполовину сидеть, наполовину лежать, прижавшись щекой к его щеке, умоляя его не уходить. Прислушивалась к его дыханию и думала, что это был единственный человек, которого я по–настоящему любила. Он ничего от меня не требовал, ничего не навязывал. Я нравилась ему такой, какая я есть. Я любила его за то, что он безоговорочно позволял мне быть собой. Я подумала обо всех остальных: о моем отце, который прожил достаточно, чтобы оставить после себя неприятное чувство своего превосходства; об отце приемном, который был хорошим человеком и делал намного больше того, что требовал от него долг, но который, совершенно не по своей вине, всегда был только отцом и потому (не без резона) был уверен, что я должна отвечать ему дочерней привязанностью; о Тони, не имевшем не малейшего понятия, на ком он женился, в основном, наверное, потому, что я не позволяла ему этого узнать. Да разве я могла ему это позволить? Даже Гастон, которого я бесстыдно использовала в своих интересах, видел во мне воплощение его собственных тайных фантазий, точно так же, как и для меня он был воплощением моих. Но Ксавье полюбил меня с первого же взгляда, даже со всеми моими шрамами на лице и моим новоприобретенным острым язычком, и продолжал любить без усилий, обид и скрытых видов на меня, и с этим я никогда ничего не смогу поделать.