— Кто ты? Неужели дочка Алексея Алексеича? Ах, внучка, ну это, пожалуй, и впрямь похоже; Алексея Алексеича все в больнице уважают. Правду говорят, что он раньше был главврачом?
— Правда, — ответила я, — мой дед вообще человек замечательный, — у него нет ни одного, самого маленького недостатка!
— Таких людей не бывает, — заметила девушка.
— Бывает, Майя, — сказала женщина, лежавшая напротив нее, у окна; звали ее Клавдия Петровна, как я после узнала, — редко, но все же…
— А Турич тебе нравится? — спросила я Майю.
— Кто, Турич? Главврач?
— Он самый.
— Не знаю, — сказала Майя, — как-то не думала об этом.
Тут в палату вошла сестра Ляля, которую я знала, она иногда приходила к нам, когда дед почему-то требовался в больницу.
— Пошли, — сказала Ляля, — будем тебя готовить к операции…
Признаюсь, я заплакала. До того это страшно прозвучало: «Будем тебя готовить к операции»… Вслед за Лялей в палату вошел дед.
— Маша, даю тебе самое честное слово, все будет хорошо!
Он обнял меня. От него пахло йодом, немного табаком, почему-то горькой травой полынью. Я прижалась лицом к его плечу:
— Не хочу, чтобы Турич меня резал!
— Он — хороший врач, — сказал дед, — отличный хирург, поверь, Маша…
Я перебила его, повторила снова:
— Не хочу, чтобы он меня резал!
— Он отличный хирург, — снова сказал дед, — и потом, операция по поводу аппендицита — это отработанная, проверенная, поверь, я не сомневаюсь, все будет хорошо!
— Тогда режь меня сам, — сказала я. Слезы с новой силой хлынули из моих глаз.
— Не могу, — дед с сожалением развел руками, — не могу своих оперировать, хоть убей, никак не могу!
— Я вас, Алексей Алексеевич, очень даже понимаю, — вставила Клавдия Петровна, — я бы тоже, наверно, не сумела бы своего сына или, скажем, сестру, оперировать, как это, подумала бы, как это можно, чтобы своего, кровного, да ножом, да по самому живому?
Дед обнял меня.
— Пойдем, Маша, прошу тебя, не упрямься…
Много позднее, когда я уже окончательно поправилась, я узнала о разговоре, который произошел в тот раз между дедом и Туричем.
Турич, едва лишь осмотрел меня, сразу понял все как есть.
— Это перитонит, — сказал он.
— Знаю, — сказал дед. — И что же?
— То, что уже поздно, — продолжал Турич. — Поздно оперировать.
— Ты в этом уверен? — спросил дед.
— На все сто, — ответил Турич, однако тут же поправился: — На девяносто процентов.
— Стало быть, есть всего-навсего десять процентов? — спросил дед.
— Да, — сказал Турич. — Всего-навсего десять процентов, что операция может удаться.
Дед сказал:
— Я согласен.
— Не могу, — возразил Турич. — Ничего не получится, ты и сам все видишь не хуже меня! Поздно…
Тогда дед произнес повелительно, таким тоном он никогда ни с кем не говорил:
— Я настаиваю на операции, и как можно скорее!
Но Турич еще долго сопротивлялся. Он приводил различные доводы, он уверял деда, что мы ничего не добьемся, что я наверняка не выдержу и ни к чему меня понапрасну мучить, но дед оставался непреклонным. И в конце концов добился своего — Турич решился на операцию…
Кажется, никогда не забуду лица Турича, склоненного надо мной. Он снял очки, вглядываясь в меня, и я словно впервые увидела грубо сбитый лик прожженного лукавца, глубоко посаженные глаза, избегавшие встретиться со мною взглядом, лицемерно поджатые губы, толстые, как бы надутые щеки, я пристально, как бы впервые увидев, разглядывала его, и он, будто поняв, что внезапно раскрылся передо мной, показав себя вовсе не тем, кем ему хотелось бы казаться, быстро нацепил очки, и лицо его вновь обрело привычно благообразное, добродушное выражение.
— Хорошо, — произнес Турич. — Иду мыться, пусть ее готовят…
— Будем готовить, — покорно отозвался дед, — прямо сейчас…
Была, должно быть, уже ночь, когда я открыла глаза. Тускло горела лампочка на столике возле моей кровати, на стене напротив громоздилась тяжелая, неровная тень. Я повела глазами в сторону, увидела деда. Он сидел, опустив голову на ладонь правой руки. Я позвала тихонько:
— Дед, это ты?
Тень на стене качнулась, дед поднял голову.
— Очнулась, — сказал, — наконец-то!
Обеими руками я взяла его ладонь.
— Давно сидишь? — спросила я.
— Давно, — сказал он.
Лежавшая возле окна Клавдия Петровна тяжело застонала во сне.
«Значит, что-то снится», — подумала я и вспомнила: мне снилась мама, будто идем мы с нею по дороге в каком-то неведомом лесу, кругом растут васильки, маки и легкие голубые колокольчики. Я рву цветы, а мама говорит: «Не рви, не надо, пожалей цветы…»
Я спрашиваю во сне: «Почему их надо жалеть? Разве они что-то чувствуют?» — «А как же, — отвечает мама, — совсем так же, как мы с тобой…»
— Мне мама снилась, — сказала я деду.
— Сон в руку, она вчера письмо прислала, — сказал дед, — как чувствовала, спрашивает, как ты, не болеешь ли…
— Я ей ничего писать не буду, и вы тоже не пишите…
— Мы напишем тогда, когда ты поправишься, — заверил меня дед.
Взял со столика полотенце, смочил в кружке с водой, мазнул им мои губы.
— А теперь попробуй поспи, — сказал.