Положил ладонь на мою голову, и мне стало вдруг до того спокойно на сердце! Спокойно и легко, совсем как бывало, когда я была совершенно здорова…
И тут я вспомнила, вспомнила все то, о чем почему-то забыла, хотя и ненадолго.
— Дед, — сказала я, — а операция? Когда меня будут резать?
— Уже, — сказал дед, натянув на меня одеяло повыше, поправил подушку, — все уже позади, Маша…
Я закрыла глаза, но сразу же открыла их снова.
— Что, — спросил он, — никак не можешь поверить?
— Чересчур хорошо, чтобы было правдой, — ответила я.
Он хотел было что-то сказать мне, но в эту минуту в палату вошла сестра Ляля.
— Алексей Алексеевич, — сказала тихо, — идите домой, отдыхайте, я подежурю возле Маши…
— Нет, — так же тихо ответил дед. — Иди, Ляля, отдыхай сколько захочешь, я останусь здесь.
И остался со мною до утра, вплоть до того самого часа, когда я окончательно проснулась, обвела вокруг себя взглядом и увидела: он все еще сидит возле моей кровати, сложив на груди свои большие, сильные, красивые руки.
На следующее утро Турич навестил меня. Безукоризненно белый, хорошо отутюженный халат как влитой сидел на его широких плечах, облегая толстые бедра и заплывшую жиром талию.
— Ну, моя крошка, — сказал Турич, улыбаясь и слегка подмигивая мне, — как дела? Все хорошо, надеюсь?
Я не успела ответить, ответил дед:
— Все хорошо, Василий, все идет так, как надо.
— Ну, — почти закричал Турич, — ну, Алексей, теперь скажи, положа руку на сердце, кто спас твою внучку?
— Ты, — серьезно ответил дед. — Только ты, больше никто…
Турич, наверное, ждал этих слов. Ждал и еще больше обрадовался.
— То-то же, теперь будешь все мои желания исполнять, разве не так?
Не дожидаясь ответа, взял мою руку, стал считать пульс.
Я молчала, стараясь не глядеть на него. Мысленно я ругала себя: дура неблагодарная, в конце-то концов он и в самом деле спас меня, он и никто другой, а я по-прежнему терпеть его не могу! Что я за человек такой? Почему я такая?
— Пульс нормальный, хорошего наполнения, — сказал Турич. Зачем-то снял очки, протер их носовым платком поразительной белизны. Без очков лицо его снова обрело ту жесткость очертаний, которая однажды уже поразила меня. Грубые, словно бы наспех слепленные черты, лукавые, бегающие глаза, недобрый рот; наверное, это и была подлинная его сущность, опять подумала я, и он, как бы поняв мои мысли, снова торопливо нацепил очки на нос.
— Я доволен, — сказал Турич, тщательно осмотрев меня, — если так пойдет дальше, на той неделе можно будет ее выписать.
Когда он ушел из палаты вместе с дедом, Майя сказала:
— А все равно твой дед и в самом деле симпатичнее…
— Еще бы, — сказала я. — Нашла кого сравнивать с кем!
Мне сразу понравилась Майя. Она была общительная, разговорчивая и веселая, хотя, если так подумать, причин для веселья у нее почти что не было.
Она лежала в больнице вторую неделю, и неизвестно было, когда ее выпишут; оказывается, она упала, сильно расшиблась и разорвала селезенку. Мой дед сделал ей операцию, удалил селезенку, но Майя все еще не поправлялась, все время температурила, и дед сказал, что неизвестно, когда он сумеет ее выписать.
В первый же день Майя поведала мне о себе все. Отец ее, как и мой, погиб на фронте, мать была больная — застарелая форма туберкулеза, кроме Майи в семье двое братишек-близнецов тринадцати лет.
— Я им и мама и папа, — призналась Майя, — поскольку папы нет, а мама то и дело лежит в больнице…
— Трудно с ними? — спросила я.
Майя, не задумываясь, ответила:
— А что делать? Трудно не трудно, своя ноша, что там ни говори!
Она работала воспитательницей в детском саду, сама о себе говорила:
— Приходится малышей уму-разуму учить, а самой бы впору уму-разуму поучиться у какого-нибудь умного человека.
У нашей соседки Клавдии Петровны была своя история, она охотно делилась ею со всеми — и с врачами, и с сестрами, и с больными.
У нее была семья, как у людей, хорошая, дружная: муж — солидный человек, машинист местного депо, сын — школьник; и вдруг, как она выражалась, словно ураган, налетела на нее любовь к племяннику своей дальней родственницы. Ей было лет сорок пять, а то и того больше, племяннику родственницы двадцать четыре, но на вид он казался еще моложе.
Вечерами он являлся навестить Клавдию Петровну, тихонько стучал в дверь, садился на край ее постели, тощенький, с тщательно прилизанными белокурыми волосами и нежным, кукольно-розовым цветом лица.
Клавдия Петровна, густо напудренная, пахнущая духами «Манон», в домашнем фланелевом, по зеленому полю алые розы, халате, любовно сжимала в своих мощных ладонях его по-цыплячьи хрупкую лапку.
— Как ты там, Бобик, дорогой мой? — спрашивала она, вглядываясь в его лицо обведенными черным карандашом глазами. — Не скучаешь без меня?
Он выглядел особенно невзрачным рядом с нею, крупной, громкоголосой, казавшейся еще более массивной в своем цветастом халате.
— Скучаю, — отвечал вздыхая, то ли оттого, что и в самом деле скучал без нее, то ли потому, что ему, наверное, изрядно надоедали ее бесконечные расспросы, — конечно скучаю, как же иначе?