Набеги сменялись откатами в одну и другую сторону. В чем ныне видят нажим, ни с того ни с сего сверху обрушившийся на «самых талантливых», как сказал американский наблюдатель нашей борьбы Гаррисон Солсбери, представляло собой результат потасовки внизу, в партере. На Западе писатель, если критик о нем скажет – не писатель, тут же распространит слух, что критик вовсе и не критик, в литературе не смыслит, но единого для всех «верха» нет, и есть свыше тыщи издательств. Писателю с критиком и здороваться (или не здороваться) не приходится. Критик распространяет свои мнения среди своих. Как в религии, примыкает к секте, а секты держатся друг от друга в отдалении, как бы и не ведая о существовании чуждых им верований. А у нас куда было податься? Загон, выражаясь слогом Лескова, все втиснуты, деться некуда. В Приемной Комиссии Союза писателей и в Редакционных Советах различных издательств вместе заседали жертвы и преследователи. Посещавшие заседания нашего теоретического Отдела иностранцы недоумевали: «Как после всего, что вы друг другу наговорили, можете иметь друг с другом дело?». А мы, дружески подержав друг друга за глотки, с окончанием заседания разжимали пальцы и, как будто ни в чём ни бывало, дружно шли через улицу напротив, туда же, где заседали люди, связанные тюремной цепью, в Дом Литераторов. Больше пойти было некуда, кроме писательского ресторана, где задремал Рональд Рейган, убаюканный речами писателей-диссидентов (списка приглашенных нет, на фотографии узнаю Татьяну Алексеевну Кудрявцеву, осуществлявшую перевод, не приглашенные писатели, члены Союза, стояли в коридоре у открытых дверей).
Туда же, в ЦДЛ, в тот самый зал, за столик под лестницей, ведущей в мезонин, я, справляя свое пятидесятилетие, пригласил цветник наших дам. Ссылаюсь на личный опыт, чтобы подчеркнуть ограниченность возможностей: в самом деле, податься больше некуда в пределах обеденного перерыва. Но время коротко, а наши красавицы пьют мое шампанское и на меня не смотрят, устремляясь взорами куда-то поверх моей головы. Оказалось, тут же, под лестницей, прямо у меня за спиной, сидит Марчелло Мастроянни в компании с Никитой Михалковым. Что делать? Пригласил знаменитостей за наш стол, и за пределы стола пылкие взоры уже не уходили, но
«Традиционное русское явление – очередь».
Хедрик Смит написал об очереди в утилитарном смысле – за товарами в магазине. Но очередь была символом и осью нашей централизованной системы. Стояли в той очереди композиторы и конструкторы, стояли писатели и переводчики, режиссеры и ученые, а у кого не хватало терпения стоять, те затевали профессиональную склоку, которая либо прекращалась, либо поддерживалась «волей властей». Пишущий, если попадал в печать, а затем в писательский Союз, считался писателем. Сказать, что это не писатель, означало покуситься на самое его существование. Имени критика не помню, но помню, как тому досталось за статью в «Литературной газете». Александр Грин (осмелился сказать критик) – это писатель не выше третьего ряда, но это немало, если судить по шкале того времени, когда Александр Степанович Гриневский входил в литературу. Но что поднялось в наше время! Автора «Алых парусов» уже возвели в классики. Третий ряд?! Кто же тогда…
В годы гласности обсуждали в ЦДЛ «биологические» повести, участвовали генетики, уцелевшие участники дискуссий лысенковских времен. Они, забыв о литературной теме разговора, предавались воспоминаниям о битвах вокруг морганизма-менделизма. «А повести? – стали у них спрашивать. – Что вы думаете о повестях?».
– «Неталантливые», – отрезал Эфроимсон, в свое время недрогнувший перед Лысенко. По залу пронеслось «Ка-а-к??!!».
Знаю по себе: мои попытки очертить с наивозможной рельефностью литературное явление и сказать, что борец за правду профессионально безграмотен, заставляла моих оппонентов визжать от душившей их ярости. «Урнов, – услышал я у себя за спиной голос институтской сотрудницы, – вызывает у меня одно желание: вцепиться ему в волосы».
«Куда я тоже проникла как член Союза писателей».