Сам Лев Исаакович находился где-то за границей[725]
. Но те, кто воспринимал Октябрьскую революцию в России как почин всемирного духовного переворота, не сомневались, что Шестов с ними, что именно он был в первых рядах тех, кто вырвал у старого мира почву из-под ног. Вспоминая свою встречу с ним в Гейдельберге и Болонье за 7–8 лет до 1918 года, я не мог отделаться от чувства, что миф, созданный Шестовым о самом себе, принимает для него образ совершенно неприемлемый. В самом деле, Шестов — мыслитель-одиночка и массовая революция! Что может быть между ними общего? Но не так смотрели на вещи видимые и невидимые те, для которых социальная революция была лишь аккомпанементом темы неизменно более глубокой и значительной, связанной с последним смыслом существования человека и мира. Такое «мистическое» восприятие революции было, само собой разумеется, не только чуждо, но по существу враждебно всему марксистскому руководству народного движения. Однако для поэтов и писателей, окрыленных марксистским ветром исторического процесса, сама враждебность официальной революционной иерархии к идее иррационального стихийного творческого строительства являлась подтверждением того, что они со стихией, а стихия с ними. Так были настроены в 1918 году и Андрей Белый, и Александр Блок, Клюев и Есенин, Константин Эрберг и Разумник Васильевич Иванов-Разумник. Почти все они считали Льва Шестова в этом смысле — своим. Когда в Берлине было основано издательство «Скифы», перекликавшееся в мировоззрении своем с идеями поэмы Блока с тем же названием, руководитель нового издательства Иванов-Разумник сразу решил, что «Скифы» должны стать пристанищем и для произведений Льва Шестова. «Да, скифы мы, — цитировал Разумник Васильевич Блока[726], — и Лев Исаакович не меньше, чем мы сами». Естественно, что книги Шестова стали перепечатываться по-русски в столице Веймарской республики под «скифским» знаменем[727]. «Естественно», конечно, с точки зрения самих «скифов», политически связанных с левым крылом социалистов-революционеров. Ну а как смотрел на это Лев Исаакович?Для меня все это было тягостной загадкой. Не замешан ли в дело опять, как в 1911 году в Болонье, какой-нибудь Бергсон, какой-нибудь «амбициозный» соперник, в борьбе с которым можно не особенно разбираться в средствах? Но на этот раз «Бергсоном», которого Шестов хотел не только догнать, но и перегнать, по-видимому, был не кто иной, как дух времени. В моем понимании и толковании «шестовианства» я дошел к этому времени до точки, с которой в авторе «Апофеоза беспочвенности» мне открывался, вопреки собственному его самосознанию, крайний гегельянец: мировой дух, говоря по Гегелю, дошел в своем развитии до стадии диалектического саморазрушения и достиг полного самосознания в адогматическом мышлении Льва Шестова. Забота о всеобщем признании, казавшаяся мне несколько лет тому назад проявлением мелкого эгоцентрического самолюбия, в свете «мирового пожара» отбрасывала исполинскую тень: тень мирового духа в субъективном его смятении, и марксистский большевизм в такой перспективе не мог не казаться каким-то полустанком на большой шестовской дороге. Несколько лет спустя, в Германии, я охарактеризовал мировоззрение большевизма как «коллективный солипсизм»[728]
.Законно и обоснованно ли было это причудливое возрождение моего юношеского увлечения Шестовым — вопрос особый, но именно оно дало мне возможность проверить, совместно со старшими его друзьями, удельный вес и мысли, и личности его. Когда я снова встретился с ним в 20-х годах в Берлине, у меня уже был обширный материал для проверки и контрпроверки. Действительно, до того, как я покинул Россию в конце 1922 года, я подружился не только с Ивановым-Разумником, натолкнувшим меня когда-то на Шестова, но и с Ольгой Дмитриевной Форш, принадлежавшей в ранней своей молодости к киевскому студенческому кружку, в котором встречались Шестов с Н.А. Бердяевым, С.Н. Булгаковым и даже с А.В. Луначарским. Взгляд Бердяева на Шестова определялся категорией «сугубая ересь», но к этому у него примешивалось еще чувство, что корни шестовского «нигилизма» — в его дохристианском иудаизме[729]
. Разумник Васильевич шел дальше и постоянно повторял, что Лев Исаакович типичный еврей и что всякая типично еврейская философия должна провозгласить «Ничто» принципом мира.