Но у меня остался еще один вопрос и сформулировать его можно примерно так: ~Чьей национальной чертой является постоянное желание послать все к черту?!~ — Автобус номер шесть.-
Выживание — это мой удел. Постепенно он становится пределом. К вечеру немного лучше, к вечеру вообще все лучше. Особенно города и лица. Предметы и объекты обобщаются, грязь уползает в углы, морщины сглаживаются, фонарный свет добавляет вечернего нездоровья лицам, и это воспринимается нормой. Вечером я люблю людей за символичность и незаметность. Возвышаясь до образа, все образует вокруг систему защищенности от деталей. Свет фонарной неизбежности и чужого заоконного уюта ласкает кожу.
Послушай, Илья, сидящий дома с газетой и чашкой крепкого кофе, ты плох тем, что не веришь в судьбу, ты ленив до упора, но ты умен, ты изощренноироничен, бес, и за это тебя любит Сюзанна. Любовь же твоя, Илья, шум осеннего дождя за ночным окном, я засыпаю от монотонного эгоистического комфорта.
В автобусе передо мной сидит сумасшедший юноша — это видно по затылку он двигается, как у воробья, готового клюнуть булку, но опасающегося западни. Потом этот мальчик начинает общаться с пространством — на иврите, гораздо лучшем моего, но с тяжелым русским акцентом он двигается по вербальному пространству, как по московской оттепели — меся слова, как ту уникальную зимнюю смесь снега, песка, соли и воды.
— Наш воспитатель, — говорит мальчик, — считает, что никто не должен обижать друг-друга, но этот кудрявый парень с толстой золотой цепью на шее, он обижает меня, этот парень с цепью на шее. Но ведь воспитатель сказал, что никто не должен, сказал же воспитатель. И он не считает так, этот парень из Марокко с золотой цепью, и говорит, что я вонючий русский, а цепь у него толстая и золотая, у этого парня, и это очень нравится девушкам, они просто умирают от желания обнять его толстую шею с цепью. А воспитатель считает, он прямо так всем и сказал: Я считаю, что все евреи из всех стран равны, и никто, НИКТО не должен! А парень этот с толстыми цепью и девушками, он все равно обижает меня и называет…
Я люблю этот маршрут. Во-первых, здесь всегда интересно, ибо есть остановка у школы для сумасшедших. Их адаптируют к нормальной жизни, и они учатся на этом маршруте. А во-вторых, автобусы здесь пустые и новые, похожие на троллейбусы, в которых так зыбко-празднично было в России ночью. При слове ~троллейбус~ я всегда ощущаю одно: разгар ночи и грозы, потоки воды смывают границы дорог и тротуаров, одинокая в последнем троллейбусе, уже не следя за выражением своего лица, смотрю через заднее стекло на удаляющегося любимого, а он тоже смотрит так, словно все уже кончено, хотя ничего так и не началось. Это потом услышала от него, потом, когда уже владела мимикой и жестами:~Я никогда не прощу ему /неважно кому/ твоего лица в этом троллейбусе…~ Простил.
Кстати потом, когда уже было поздно до необратимости, увидела, что хоть и простил мое лицо, но тоже любил меня так умело, что я ничего не видела и мучилась от безответности. Но он-то видел.
— Это от переизбытка нравственности~,- сказала Сюзанна, которая всегда была откуда-то в курсе. Дело в том, что у человека, присвоившего права на сопровождение меня, оказался друг. Но было уже поздновато, меня уже пару раз сопроводили до дома, и он вошел во вкус. И все. Это длилось пять, вернее, семь лет. Впрочем, это длится и теперь — разве слежу я за выражением лица, глядя из окон в тьму? А заглядываюсь я туда все время, и троллейбус мой пуст, но лицо мое прощено заранее. Прощай, несостоявшийся любимый, я на своей судьбе испытала тщетность отъездов и подлость нравственности, объясняемой фатализмом. Надеюсь, немного эмоций досталось и тебе.
Участь, застигшая меня в последнее время, мучительна. Я констатирую потери, натыкаясь на них в письмах оттуда и испытывая жуткую сосущую пустоту. ~…умер Петр Семенович…~, ~…исчез Сашка~, ~..неожиданно скончался Сотников…~
Русские мои друзья, вы, среди паники непреднамеренных и прочих отъездов, потосковали и нашли свой способ избежать периода выживания. Память о вас, рафинированная расстоянием и эмиграцией, светла.
Странно переживать эти уходы относительно стабильности прошлого. Тоскливая боль. Безысходность. Надо бы туда поехать, а то исчезнут все. — Возвращение в Т-ск N4.-
Я снова не еду в Россию. Сколько же причин, предлагающих паникующим разумом, оказываются несостоятельными по ходу жизни. Деньги, работа, семья, смешно. Я не еду, потому что н е ж е л а ю. Меня оскорбляет доступность этой страны, из которой я вылезала, обдирая кожу и душу о наждак социальной системы и человеческих существ. Я долго зализывала сочащиеся раны; даже сидя в противогазе и чувствуя разрывы советских ~скадов~, прибывших из Ирака, чувствовала я иную боль и иной страх. Я доезжала сюда еще несколько лет и не уверена, что этот путь окончен. Зайти в одно из бесчисленных агенств и через пару дней оказаться в России? Это ли не предательство по отношению к своим же страданию и ностальгии?