Грибоедову было что сказать. Дошедшие до нас письма его полны самого живого, самого блестящего содержания, они все и всегда «говорят», о чем бы и к кому бы они ни были. И в этих письмах восстает перед нами иной, по комедии не угадываемый, Грибоедов. Открывается не только прелесть его ума и остроумия, но и мягкость, и нежность, и отзывчивость, и горечь тонко и глубоко чувствующего человека.
Еще в 1822 году, в письме к Кюхельбекеру, рассказывая о тяжелых персидских впечатлениях и говоря об окружающих «трезвых умах», «избалованных детях тучности и пищеварения», Грибоедов пишет: «Переселил бы я их в сокровенность моей души, для нее ничего нет чужого, — страдает болезнью ближнего, кипит при слухе о чьем-нибудь бедствии; чтоб раз потрясло их сильно, не от одних только собственных зол!»
Подлинное горе от чужой беды, острая мука от чужой боли проявляются во многих письмах. Да и самая смерть его была обусловлена тем, что он не осуществлял политику, не был только исполнительным чиновником, а видел в том деле, которое на него было возложено, прежде всего людей, о которых он не мог не думать. Недаром писал он Ахвердовой, другу и воспитательнице его юной жены, месяца за два до смерти: «Нет, я вовсе не гожусь для службы. Меня назначать не следовало. Мне кажется, что я не способен выполнить как следует служебные обязанности; многие другие исполнили бы их во сто тысяч раз лучше». Сделал ли бы другой, не болеющий чужой болью, лучше, мы не знаем, но, наверное, сохранил бы свою жизнь.
Пушкин называл смерть Грибоедова прекрасной. Он писал: «Не знаю ничего завиднее последних годов его бурной жизни. Самая смерть его среди смелого неравного боя не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного: она была мгновенна и прекрасна». Пушкин прав только в том, что самый миг смерти для Грибоедова не был ужасен, потому что это был — миг. Но то, что смерть оборвала эту молодую жизнь, унесла человека, которому, если и не суждено было дать что-нибудь еще родной литературе, то в истории русской культуры он бы оставил глубокий след, — представляется ужасающей несправедливостью и жестокостью. Особенно тогда, когда этот одинокий человек, не понимаемый и не любимый, как он того заслуживал, своими близкими, нашел наконец свое подлинное счастье в своем «гареме»: «Вечером уединяюсь в свой "гарем", — писал он В. С. Миклашевич 3 декабря 1828 года, — там у меня и сестра, и жена, и дочь, все в одном милом личике». Своей поздней избраннице отдал он, несмотря на бурную жизнь, огромный неистраченный запас страсти, нежности и заботы...
«Горе от ума», при всем неувядаемом художественном блеске своем, для нас — далекое прошлое, в нашу современную психологическую жизнь оно действенно не входит; другие пьесы Грибоедова художественного значения не имеют. Устарел и язык грибоедовских писем гораздо больше, чем язык пушкинской прозы. Недаром было в Грибоедове тяготение не к новаторам и обновителям языка, «арзамассцам», а к «Беседе любителей русского слова», к А. С. Шишкову, А. А. Шаховскому.
И независимо от устарения славной комедии, устарения формы речи самого Грибоедова, в нем чувствуется, по тем же старомодно написанным письмам, наш современник. Он не «посетил сей мир в его минуты роковые», он не совершил всего русского опыта, предшествовавшего этим роковым минутам, но чувствуется, что этой натуре не был бы чужд темп нашей безумной эпохи, что все опрокинутые понятия ее были бы ему по плечу, что тонкий и зоркий ум видел бы и читал в страшной книге современности яснее нас, «детей страшных лет России». Жуковского, Карамзина нельзя перенести в наши дни. Грибоедова — можно.
В свойствах этого загадочного человека, в особенностях его ума и сердца — второй залог его бессмертия. Первый, неоспоримый — «Горе от ума».
А. Никольский
Александр Сергеевич Грибоедов