Читаем Любовь фрау Клейст полностью

Физический уход лежал на мне одной, и я с ним не справилась. Не могла дышать ее запахом, даже на улице он меня преследовал. Видеть ее желтое изменившееся лицо с потухшими глазами, входить в эту комнату, где она сидела, раскачиваясь, как маятник, перебирая пальцами крошащиеся страницы молитвенника, казалось мне пыткой. Я переступила черту. Когда говорят, что в человека вселяется дьявол, это не слова. Любви к ней во меня не осталось и жалости тоже. Усталость была, раздражение, злоба. Она цеплялась за мою руку, а я отшатывалась, и она не настаивала. Ей хотелось говорить со мной, видеть меня, она кричала, звала, но, когда я, еле сдерживаясь, прибегала из кухни, она замолкала и только, смотрела на меня исподлобья этими потухшими, в глубоких складках, скорбными глазами. Я требовала, чтобы она доедала то, что я готовлю, просилась в уборную, не плакала по ночам и давала бы мне хоть немного поспать.

Жестокость и злоба мои нарастали по мере усталости. Я стремилась убежать из дома, бросала ее и бродила по улицам. О главном я не догадывалась: о том, как ей было страшно. О том, через что проходила она.

Но Бог пожалел нас обеих. Никогда этот день не забуду. Был дождь. Дождь со снегом. Сизая вода с размокшими черными листьями под ногами, ветер, лязг фонарей, комочки птиц. Я медлила возвращаться домой и нарочно прошла пешком от Ленинских гор до проспекта Вернадского. Купила торт в кондитерской — жирный, розовый, большой, с замороженными розочками по углам. Открыла дверь.

Она сидела в темноте на кресле, не спала. Ей трудно было дотянуться то торшера и зажечь свет. Форточка приоткрылась, в комнате было холодно. Я села рядом с ней на кровать, обняла ее одной рукой, другой начала кормить с ложечки этим тортом. И вдруг ее всю ощутила: живую, родную и теплую. Увидела ее знакомые, седые и тусклые, как осенние травинки, волосы, допотопную шпильку в распавшемся пучочке, ее дрожащий маленький мизинец с ноготочком-ромбиком. Особенно этот мизинец!

Меня перевернуло. Я вспомнила, как каждое утро — все детство, лет до тринадцати, может, и дольше — я каждое божие утро, проснувшись, кричала ей:

— Баба!

Слезы полились так, что я уже ничего не видела: ни ее лица, ни белого крема на кончике ложки, — ничего, кроме этого дрожащего мизинца. Я в голос рыдала, прижавшись к ее шее, и все повторяла, как люблю ее, просила прощения, и ужас последних двух месяцев, наш общий с ней ужас, выталкивало из меня вместе с этим криком. И помню: она вдруг ответила. Своим прежним, внятным и полным достоинства голосом.

— Я знаю, не плачь. Я все знаю.

* * *

Нина сидела за компьютером, не оглянулась. Даша подошла ближе, погладила ее по плечу.

— Ты уроки делаешь?

— Почти.

— Что такое: почти?

— Ну, значит, что я занята.

Внизу сильно хлопнула дверь, и голос, вечно торопящийся сказать сразу много всего, детский и одновременно хрипловатый, немедленно вызывающий в памяти простодушное сияние серых глаз под толстыми очками, этот женский голос, отдышавшись и выпустив из горла разноцветную, как мыльные пузыри, и такую же хрупкую гирлянду бестолковых приветствий, спросил наконец очень нежно:

— А Дашечка дома?

Даша сбежала с лестницы, обеими руками прижала к себе запах дешевых духов, вспотевшую шею, большое широкое тело с немного задравшейся спереди юбкой и тут же оцарапалась о похожее на частокол украшение.

— Ну где ты была? Наконец-то!

— Мои старички, ты же знаешь, смешные, маразм, конечно, но очень смешные, и пишут, и пишут, и все о любви, сегодня был вечер, ты будешь смеяться, «Второе свидание», и я им сказала: о первом не будем, о первом все помнят, а вот о втором, о втором расскажите, и, что бы ты думала, все рассказали! Как будто вчера. Танцевали, играли, и Геда играла, конечно, уже не звучит, но играла, а Изя Гольщинский, пошляк, не без шарма, — он стал танцевать с Идой Шнурик бразильское танго, смешно, очень мило, но дальше — кошмар, тихий ужас, буквально! Они напились!

— Кто напился?

— Мои старички. Нам нельзя. Я сказала: «Мужчины, без пьянства! Разгонят весь центр!»

— Какой еще центр?

— Ну, я же писала! Наш центр — «Заботу». Еще есть «Надежда», еще есть «Зазноба». Я их умоляла, сто раз умоляла: «Спиртного нельзя. Вас разгонят!» Но там один летчик, в войну он был летчик — четыре инфаркта, инсульт за плечами, двух жен схоронил, — он сказал: «А, дерябнем? Слабо, мужики, нам пойти и дерябнуть?» А я и не знала, а я не следила. Они все пошли, напились в туалете.

— А сколько им?

— Разные. Есть девяносто.

— И все напились?

— Как один. Представляешь?

Лет тридцать назад это лицо с набрякшими мешочками под глазами и густо запудренным кончиком носа и тело, теперь неуклюжее, с задравшейся на животе юбкой, притягивало к себе мужское внимание настолько же радостно и ненасытно, как это бывает с цветами в их жизни, простой, легкомысленной, чистой, когда, и не зная, что им суждено очень скоро увянуть, цветы ждут и любят любого до дрожи — от робких старух с облупившейся лейкой до пчел, темно-желтых, сухих и мохнатых.

Перейти на страницу:

Похожие книги