С той поры первый дом перестал быть домом Бога, а стал домом смерти, или просто Домом. Потому что не прав был письменный голова при всей своей мудрости — и у Бога есть законы, которые преступать нельзя, а раз преступивши, надо быть готовым ко всему, даже и к самому худшему.
ХОДЯ
Во всяком племени, даже самом маленьком, презренном и негодящем, какое другие племена и за людей не держат, есть свой культурный герой, с которого племя это началось, или возвысилось над прочими, или даже стало народом. Герой этот обычно — могучий богатырь, или хитрый колдун, или поэт, вернувшийся с того света, или помесь бога и дикого зверя, или даже простая обезьяна с хвостом и красным задом — кому уж как повезет.
Герой дает народу огонь, злаки, ремесла, письменность — хоть бы даже его об этом и не просили. Если местность скудная и дать нечего, герой награждает свое племя гордостью — так, чтобы восхищались своими достоинствами, а пуще того — недостатками. Гордость эта иногда укрепляется и становится патриотизмом, а иногда проходит без видимых последствий.
Имелся такой герой и у нас в Бывалом. Звали его ходя Василий, и был он первым человеком, высадившим на нашей земле гаолян. Толку от этого гаоляна не ждали мы никакого, ну, так ведь чем бессмысленнее подвиг, тем больше он ценится. К тому же ходя был нерусским, он был китайцем с того берега, а с китайца спрос, известно, небольшой — как и сам китаец.
— На черта тебе гаолян? — спрашивал его староста дед Андрон, и сам-то больше не на деда похожий, а на лешего — кряжистый, кудлатый, косматый, даже борода в прозелень, а не как у всех честных людей — седая. Внешность такая была неспроста: по слухам, в роду у старосты имелись лешие-полукровки, то есть те, которых отцы согрешили с простыми деревенскими бабами, но чад своих не признали, в лес не взяли, а оставили расти на людском попечении — тоже вроде как бы люди.
— На черта, говорю, тебе гаолян? — повторял дед Андрон и хмурил кустистые брови. — Или ты им тараканов морить собрался?
— Чу-чуть собрался, — улыбчиво кивал ходя. — Тараканов морить — раз, сам пробовать — два… Потом — три, четыре… Семь-восемь… Девять… одиннадцать.
Считая свои стратегии, Василий не загибал пальцы, как принято у людей, а разгибал, как это делают китайцы — чтобы всем были видны избыточная честность его и отсутствие любого жульничества даже в самой отдаленной перспективе.
Однако лукавил ходя, даже сказать, врал напропалую. На гаолян у него были совсем другие планы, о которых до поры не то что выговорить, но и подумать слишком явно он не решался. А все потому, что сто тысяч лет назад великий мудрец по имени Кун предупредил, что благородные мужи-цзюньцзы никогда не говорят о деле наперед, чтобы оно не сорвалось. Неизвестно, какой бы из ходи вышел муж-цзюньцзы, но важные вопросы до поры он всегда обходил стороной — хоть огнем его пытай.
А гаолян в жизни ходи Василия был важным вопросом.
Желтый, как коровья моча, выходил ходя по утрам из своей лачуги, глядел вдаль, щурил против солнца припухшие косые глазки, ерошил жесткие черные волосы, морщил лоб, терпеливо ждал, когда заколосится поле, прикидывал грядущие выгоды. Ветер дул с Амура, раскачивал на нем просторные лохмотья — серые, пыльные, дырка на дырке, в таких мышам впору жить, а не честному ходе.
Конечно, с лохмотьями ходя тоже хитрил. Помимо лохмотий имелся у него хороший по крою костюм: сам по себе синий, но с полосками, а шит за наличные в областном центре, где лишь бы деньги давай — сошьют костюм не то что ходе, но и японскому императору микадо.
Однако костюм этот синий Василий не надевал из соображений китайской экономии. Хранился костюм в самодельном лежачем гардеропе, согнутый в три погибели, в карманах его квартировали живые существа — мыши и прочее. По ночам мыши эти любили проснуться, выйти на простор, и разбежаться по всему дому в поисках еды. Еды у ходи было немного, совсем не было никакой еды, а которая была — та китайская, русскому мышному зверю неинтересная. Только зверя это не смущало: если что и находил, тут же жрал немилосердно, а на остальное нещадно гадил, вводя ходю в убыток и огорчение. Так постепенно пожрали мыши всю редьку, доуфу копченое и моченые рыбьи кости, погрызли деревянные углы, а иного больше ничего — в глотку не лезло.
Но едва первый луч уссурийского солнца пробивал тусклое от грязи ходино окно, все мыши и прочие тут же шли назад знать свое место — в карманах у костюма. А ходя, поднявшись с утра, пребывал в недоумении: какие это черти-гуй вводят его в разорение?
Когда, бывало, сельчане корили ходю лохмотьями — при живом-то костюме, — он всегда отвечал хитро, как настоящий китаец.
— Я, — говорил тогда ходя, — в этом костюме желаю после смерти, чтобы понесли меня на суд к владыке ада Яньвану. Если он увидит, что костюм не новый, он на меня разгневается.
— Что же ты, заранее знаешь, что в ад попадешь? — не унимались сельчане. — А вдруг как раз в рай?