– Вот про что вы еще не слышали, сайидна: его гнусные подельники устроили в Исфахане настоящую бойню! Прикидываясь слепцами, прося помочь, проводить, завлекали людей в глухой переулок, а там на них набрасывались головорезы, гнусные бандиты, отродье, называющее себя сынами нашего великого шахиншаха! Хватали не только тюрок и их прислужников, – всех без разбора. Купцов, мастеровых. Даже бедных школяров из медресе! Их нищенка открыла. Подошла попросить милостыни, ее прогнали. Она и пожаловалась стражникам, что из дома воняет гнилью и слышны стоны. Те пришли, – а весь подвал дома забит трупами и умирающими! Истерзанными, с вырезанными глазами и языками, отсеченными пальцами, раздробленными ногами. Их всех там страшно пытали, домогаясь денег, а потом бросали умирать от увечий! А некоторых удушали, запихивая в глотки их же отсеченные срамы!
– И что сделали с пойманными негодяями? – осведомился Хасан.
– Одних, кажется, четвертовали и собакам бросили. Других – сожгли за городом, факих местный велел сжечь, – ответил Кийа озадаченно. И тут же, словно отхлынувшая волна бешенства снова плеснула в берег, закричал: – Но какое это имеет значение? Велите его убить, сайидна! Я сейчас же отправлю моих лучших людей за ним!
– Кийа, Кийа, – Хасан покачал головой. – Я понимаю и разделяю твое возмущение. Но сейчас в тебе говорит не разум, а кровь. Горячая и слепая. Выслушай меня, пожалуйста. Ведь ты сам – вождь своим людям, их эмир, хозяин их жизней на поле боя, разве нет? Скажи мне, разве нет?
– Ну, да, – согласился Кийя неохотно, кусая губы.
– Если тебе нужно пожертвовать немногими, отправить их на верную смерть ради победы остальных, ради процветания своего дома и края, – разве ты не пожертвуешь? Скажи, разве нет?
– Может, и пожертвую. Только я им в лицо скажу, честно.
– В самом деле? Непременно скажешь? Даже тогда, когда жизнь тысяч будет зависеть от одного, а стойкость этого одного – самая шаткая? …Ох, Кийа, если ты уж написал «алиф», пиши и «ба». Чтобы быть вождем людей, нужно иметь сильную совесть. На великих Аллах кладет великий груз. Мы, стоящие наверху, мерило Истины для тех, кто смотрит на нас. Нам нельзя ошибаться. И то, что снизу может показаться милосердием и справедливостью, мы можем видеть как жестокость и гибель. Кто охотнее идет к сынам Сасана? Те, кто падок на соблазн, слаб духом, ненадежен, кто уже преступен, легкомыслен, глуп. Легко ли обернуть таких людей к Истине? Нужны ли они нашему делу? …Подумай: ведь только так и полезны они нам, своей краткой яростью и смертью. Брат Халаф и в самом деле подобен джинну и сыну Иблиса: он прельщает, совращает и губит. Но посмотри: что же именно делает он? Он сеет хаос, смуту, беспорядок. И власть тюрок там, где хозяйничает он, висит на волоске. Да и по всей этой земле, – разве не закачалась их власть? Разве за моими людьми, да и за твоими тоже, не стали охотиться меньше? Разве не стало нас больше, разве мы не успешнее? Сейчас власть тюрок оказалась на самом краю пропасти, султан наконец всерьез разгневался на нашего главного врага, Низама, отдалил его от себя. Сыновья султана смотрят друг на друга волком, Иран разваливается на лоскуты, – разве теперь не время сеять как можно больше хаоса и смуты, ломать и топтать, – чтобы обломки подобрали мы и построили из них новое?
– …Я не могу спорить с вами, сайидна, – ответил Кийа угрюмо. – Вы правы. Как всегда. Меня только то утешает, что когда-нибудь этот разбойник нам станет не нужен. И вот тогда… – Он усмехнулся криво. – Только одно я скажу еще, сайидна: человек остается в памяти людей своими делами, и делами тех, кто под его рукой. Какая же память останется от нас, если под нашей рукой – демон?
– Кийа, тут все просто: память людская – как пергамент, на котором победители пишут поверх всего, что там было раньше. Если милостью Аллаха мы победим, мы сами впишем, что захотим, в память поколений. А если проиграем – то какая нам разница? Слабость заслуживает позора.