– На вашей деревне уже кровь. Оставьте ее мне. Именем Господа миров, Милосердного, – клянусь! – Он поднял лицо к небу, и солнце, закатившись ему под веки, зажгло в его глазах алый жаркий огонь. – Да ляжет эта кровь на меня, и на моих сыновей, и на сыновей их сыновей, пока обратятся их кости в пыль! Сила и слава твоя, Господи!
Когда полетел первый камень, Аташ закричал. Остальные только хмыкали и мычали, будто немые, и горбились, прикрывая голову руками, глядя на Хасана с ужасом. Когда Аташу перебили хребет, он пополз в пыли и, умирая, коснулся Хасановых ног.
Хасан прожил в деревне почти до лета. Просыпался с рассветом, совершал омовение, молился, принимал пищу: чашку чая, кусок лепешки. Редко больше. Вечером ел с хлебом сыр и оливки, иногда – немного орехов, семян кунжута, масло. Больше и не хотелось – тело научилось употреблять в пищу все до последнего клочка, переваривало, усваивало и довольствовалось малым. Раны на ягодицах зарубцевались, но Хасан временами проводил ночи, стоя на коленях, – после таких ночей проходили и кашливый зуд в горле, и ломота в висках, – первые признаки холодной хвори, прилетевшей с сыростью и северным ветром. Крестьяне смотрели на него с суеверным ужасом, замолкали, едва завидев, оглядывались опасливо.
Он регулярно, по несколько раз в неделю, поднимался на гору над деревней, к могиле Абу Наджма. Сидел подле нее, вспоминая, перебирая четки. Закрывал глаза, и в легкой зыби под веками открывалось прошлое. Там шорник смеялся, хлопал себя по бокам разлапистыми ладонями и рассказывал про сварливую соседку, повариху-мастерицу. Но удержанное памятью не составляло человека, – а представлялось чем-то отболевшим и тяжелым, неуклюжим, но дорогим и родным, которое издавна тянешь вместе с собой по жизни, боясь уронить, и потому запинаешься и хромаешь, и отстаешь. А когда придет кто-то и освободит тебя, вырвет носимое, бросит оземь и раздавит, – проклинаешь его и болеешь. И только потом, забыв и освободившись, начинаешь понимать, насколько свободнее стал.
Глядя на мир с горы, Хасан чувствовал себя птицей, бесконечно свободной, властной парить над миром, крохотным, как муравьиное гнездо с мириадами копошащихся тварюжек. Они были будто прозрачные, эти созданьица. Все их нехитрые помыслы и желания, страсти, похоти и боли виделись как на ладони – ясно и понятно. Они искали пищи, совокупления и покоя, искали защиты, – и потому больше всего хотели сильного хозяина. Того, кто возьмет за руку, и поведет, и избавит от сомнений. Хасану казалось: пошевели пальцем, и весь мир потянется за ним. Но у ощущения этого был привкус фальши, – как обманывает радость дешевой покупки или вина. Это было прелестью, искушением, миражом легкой победы, – и временами Хасану казалось, что он видит и слышит рождающего этот искус. Дрожал над могилой нагретый солнцем воздух, ветер шевелил сучья, бросавшие неверные тени, – и в них из пыли и бликов складывалась фигура, изощренная пародия на человека, но бесформенная, уродливая в каждой мелочи, – насмешка над творением Аллаха, над его сынами и дочерьми. Хасан говорил демону: «Уходи», но голосу не хватало силы. Демон оставался, лениво бродил вокруг и, пользуясь рассеянностью раздумья, крал мысли, крал трезвость и способность судить здраво, обессмысливал – понемногу, но как раз те кусочки, которых не хватало более всего.
Демон приходил и временами бессонницы. Тогда Хасан принимался читать наизусть Коран или писать, рассуждая о дэвах и сынах Иблиса, стремясь заключить их, пленить словами священного языка. Дэвы скакали в тенях, увертывались. Шарахались от строчек, прятались. Хасан в конце концов решил, что так заклинали их и маги языческой древности, – описывая, удерживая обличье на бумаге или в глине и в памяти – а значит, именуя и получая власть. Он не раз читал и слышал о том, что познать – значит, приковать к себе, получить право наименовать, – а значит, и подчинить. Так рабам дают новое имя, купив их на базаре. Но теперь он ощутил это знание, эту силу нутром, самой плотью, бессонной тканью рассудка, впитал его и оживил в себе.
Сельчане почти не тревожили его. Всеми делами деревни стал заправлять Бехмамеш, самолично решавший, кому какое поле передать и что поделать с ишаком, забравшимся в чужой огород. Он же решил, как распределить поля и угодья соседской деревни и кому заботиться об оставшихся старухах и детях, которых не забрали к себе родственники. Три семьи шиа, раньше жившие в деревне, не остались на прежнем, оскверненном кровью месте, – переселились выше по холму, туда, где было больше защиты и выбивался из-под камней родник. Из развалин и пепелищ вытащили все ценное, – и через месяц прежняя деревня превратилась в скопище глиняных бугров и рытвин, поросших сорной травой.