Хасана Бехмамеш звал, лишь когда кто-то рождался или умирал, чтобы прочитать молитвы, благословить и освятить, дать имя. Хасан любил глядеть в лица младенцев – чистые, как свежий лист, такие пустые и такие теплые. Еще его звали, когда очередная ссора грозила кровью и местью. Но такое случилось всего дважды. Первый раз обеих драчунов, надышавшихся конопляного дыма, Хасан сделал на месяц рабами деревни, приказав им исполнять самую грязную работу и не касаться в этот месяц своих жен. Второй раз, когда один из этих двоих, муж сестры Аташа, палкой покалечил соседских овец и, придя к дому Бехмамеша, принялся, пьяно шатаясь, выкрикивать бессмысленные ругательства. Хасан сказал, что неспособный жить как мужчина, недостоин и быть мужчиной. Приказал схватить его, связать и бросить в сарай, натуго перетянув ему мошонку – как молодому барану. На третий день несчастный глупец принялся кричать не переставая. Тогда пастух Нима, ухмыляясь, одним движением срезал почернелую мошонку и бросил собакам. На срезе выступила лишь пара капель крови.
Бехмамеш все боялся, что явится казвинский эмир, которому принадлежала вся округа, и примется выведывать, что же случилось с его оброчными людьми. Люди эмира наезжали раз в год-полтора, чтобы собрать оброк и утащить все, что только ни попадалось под руку. Но казвинский эмир был среди тех, кто удрал из-под Алеппо, оставив своего султана драться с румийцами, и потому ему сейчас было не до деревень и крестьянских дрязг.
На третьей неделе после того, как умерла соседняя деревня, Хасан собрал юношей от двенадцати до восемнадцати лет, – всех, кто еще не был женат. Набралось их двадцать два. Никто из них не умел писать, – во всей деревне лишь Бехмамеш знал, как нацарапать свое имя. Но Хасан читал им суры, заставлял запоминать их – и учил словам Истины. Двоих туповатых увальней Хасан отправил восвояси еще в первый день. А с остальными скоро выяснилось: хотя и казались они смышлеными и наблюдательными, – но рассудок их походил на мелкую лужицу, мгновенно реагирующую на любую дрожь и тут же успокаивающуюся. Они слушали с интересом, но почти ничего не запоминали, а остававшееся в их памяти походило на неуклюжие детские каракули, – контуры и черты узнавались, но все было до невозможности упрощено, скособочено, искажено. Сыны Иблиса резвились в их головах, и хохотали, и выглядывали весело из глаз. Могли дети деревни и запомнить в точности, и пересказать, – но как майна, звук к звуку, ничуть не тревожа разума. Конечно, что-то все же оседало в их головах, и усваивалось, и цеплялось к нехитрому скарбу крестьянских знаний, растягивало хоть чуть-чуть мирок, существовавший на полдня пути вокруг деревни, а дальше становившийся волшебной сказкой, – что Казвин с Исфаханом или Кумом, что Керман или Тебриз с Багдадом и волшебные заморские острова.
Наверное, если постараться, если вдалбливать усердно, повторяя раз за разом одно и то же, – можно было вложить в них и больше. Но Хасан не стал тратить времени и сил. Большинству довольно было и того наипростейшего, до чего удалось свести слово Истины. Для них достаточно было знать, что есть в мире первый учитель, доказательство Господа на этой земле и его голос, и есть сопричастные ему, способные повести за собой и спасти, если слушать их и повиноваться им. И что особенно важно – если быть готовым повиноваться, то будешь лучше, чище и выше, чем те, кто не готов, и потому будешь настоящим господином Истины по сравнению с теми, чьи души так и не проснулись и от дремы ссохлись, как прошлогодний урюк.
К весне из учеников осталось лишь двое, мальчуганы тринадцати и четырнадцати лет, проворные, сметливые и по-настоящему хотевшие учиться, завороженные звуками арабской речи, прилежно запомнившие перевод сур Корана на фарси, сделанный для них Хасаном. Он уже подумывал: не взять ли их с собой в Рей, не устроить ли в медресе? Обучение их обойдется не так уж дорого, а ученики из них выйдут верные и послушные. Но за неделю до Навруза на холме за деревней показалась одинокая, завернутая в обтрепанные лохмотья фигурка с крошечным осликом в поводу и, приостановившись на пару минут, деловито зашагала вниз.
Хасан отпустил своих учеников и, подождав, пока приезжий, для дервиша весьма плотный и упитанный, поравняется с домом, сказал: «Святой странник, салям!»
– Салям, – ответил тот, вздрогнув, и, глянув на Хасана искоса, спросил: «Добрый человек, не в вашей ли деревне живет ученый дервиш по имени Хасан, Хасан ас-Саббах?»
– Почтенный ибн Атташ, я рад снова видеть вас, – ответил Хасан, улыбаясь.
– Хасан, брат мой! – воскликнул даи. – Что с тобой такое приключилось? Ты будто постарел лет на двадцать! Где твоя молодость?
– Наверное, Аллаху угодно было отобрать то, что мне ни к чему, – Хасан пожал плечами.
– У тебя даже седина в бороде, надо же! Ну, скорей же, расскажи, как ты и что с тобой было!
– Охотно. Но не согласится ли господин сперва выпить чаю, отдохнуть? Легка ли была дорога?
– Легче, чем у некоторых, – заметил ибн Атташ, усмехаясь. – Ну, тогда давай почаевничаем.