Услышав в начале декабря 1941 года по радио симфонию Чайковского «1812‐й год», московский журналист Н. К. Вержбицкий не преминул заметить, что она «была запрещена 24 года, ибо в ней есть царский гимн „Коль славен“: „Славься ты, славься, наш русский царь“ и т. п.» Он же весьма скептически оценивал уровень «наглядной агитации» на материале произведений Л. Н. Толстого: «Выставка „Героизм русского народа в произведениях Л. Толстого“, устроенная в полутемном проходе метро („Охотный ряд“), производит жалкое впечатление. Случайные цитаты, случайные репродукции».
Вержбицкий был «из бывших», однако зигзаги советских историков в интерпретации российской истории, так же как ставшие неожиданными для многих нововведения вроде погон, вызывали скептическую реакцию вполне советских молодых людей, выросших при советской власти и/или ей преданных.
Узнав о введении орденов Суворова, Кутузова и Александра Невского, журналистка Ирина Эренбург (дочь писателя) записывает: «Как будто орденами можно победить?» Не исключено, что ее реакция на учреждение новых орденов объяснялась текущими событиями: цитируемая запись от 26 июля 1942 года начинается со следующих фраз: «Сводка: ожесточенные бои. Ростов, Цымлянская (так! —
Накануне нового 1943 года военный переводчик, недоучившийся студент ИФЛИ 21-летний старший лейтенант Владимир Стеженский прочел в немецком историческом журнале заметки по истории России, в которых проводилась мысль об азиатском характере Московии, а после записал в дневник собственные размышления о советской исторической науке:
При всей неразберихе и разноголосице, которые господствовали в течение долгого времени в нашей исторической науке, фашистским историческим писакам нетрудно сейчас состряпать свою «Историю России», ссылаясь на труды наших историков и издеваясь над откровениями, которые в последнее время столь популярны, вроде превращения Ивана Четвертого в народолюбивого демократа и гуманиста. А вполне объективная историческая концепция вряд ли когда-нибудь у нас утвердится. Хоть и издевались у нас над принципом Покровского, что «история есть политика, опрокинутая в прошлое», но этого принципа все-таки придерживаются. Менялась наша политика, менялись и исторические концепции.
Внешние изменения, в том числе погоны, которые, по замыслу советского руководства, должны были поднять авторитет командиров, встречали со смешанными чувствами: недоумение и скептицизм постепенно вытеснялись, уступая место самоуважению. Ироничный одессит Борис Сурис записывает в марте 1943 года: «Наши нацепляют погоны, в штабе вызвездило, аж глазам больно. Кое на ком погоны сидят, как ермолка на свинье, но вообще зрелище внушительное и солидное».
Капитан Михаил Коряков, журналист, отправленный в пехоту за посещение церкви, вспоминал, что, когда полк резерва, в котором он служил, оказался (дело было уже в 1945 году) недалеко от Бунцлау, где умер и был похоронен Кутузов, замполит отправил его собирать материалы о кутузовских местах для последующего использования в политбеседах.
Покойно и мягко несла нас машина по дороге, обсаженной вековыми дубами, — вспоминал Коряков. — Думалось: может, таким же теплым весенним вечером ехал по этой дороге в коляске старый Кутузов. Может, эти дубы, тогда молодые, простирали ветви над эскадроном, который вел Николай Ростов. Нет чувства сильнее, нежели чувство национальной гордости, — грудь распирало от радости, что вот, спустя сто с лишним лет, мы, русские, снова вступаем в Бунцлау, и я еду искать в этом городе памятники русской славы.
Коряков писал воспоминания за границей, он стал «невозвращенцем» в 1946 году, так что никакого давления не испытывал.