Это был красивый, полный молодой парень лет двадцати, у него были белокурые волосы и приятный баритон. Он был тяжело ранен в грудь, сидел, весь сутулясь, и часто откашливался. Он рассказывал, как его прогнали из организации Hitlerjugend: они с товарищами сорвали и сожгли знамя со свастикой, за это они имели по три месяца заключения в концлагере. Его было очень жалко, но ничего нельзя было сделать: он был тяжело ранен, а у нас не было возможности с ним возиться. Я его отвел в балочку, недалеко от штаба… На следующее утро я ходил смотреть на него: его уже разули и очистили карманы. Он лежал лицом вверх, запрокинувшись на бугорке земли, и был совсем не похож на себя. Волосы откинулись назад и вмерзли в снег, а кровь вокруг головы была очень яркого красного цвета. Его мне было очень жаль, но ничего нельзя было сделать.
Видимо, под впечатлением от зрелища разутого и ограбленного трупа расстрелянного им пленного ироничный Сурис вносит свою «поправку к Эренбургу»: «Убей немца и очисть его карманы!»
Ирина Дунаевская, ставшая свидетельницей избиения пленного немца ее непосредственным начальником, майором Резником, записывает: «Очень противно». Видимо, этот случай был не единичным, и вскоре в ее дневнике появляется еще одна запись на ту же тему: «Отвратительно мне избиение военнопленных Резником. Мне их не жалко, просто мерзко». Это была не только эмоциональная реакция на избиение обезоруженного противника: дух интернационализма, обязательная составляющая мировоззрения советского интеллигента, оказался весьма живучим. Находясь на лечении в госпитале, Дунаевская спорила с начальником отделения доктором Чечелашвили, презиравшим «фрицев» «как таковых», и доказывала ему, что «не в их национальности дело, а в их понятиях и поступках, которые им навязал их фюрер, истребив несогласных!»
Залгаллер, хладнокровно «пристреливавший» немецких минометчиков, 20 июля 1942 года слышит радиопереговоры наших танкистов, их дыхание.
В памяти остались страшные слова:
— Тут двое сдаются.
— Некогда, дави.
И я слышу, как дышит водитель танка, убивая людей.
Не немцев — людей.
В 1945 году в предместье Данцига тот же Залгаллер видит лежащего у перекрестка раненого немецкого солдата: «Лица нет, дышит сквозь кровавую пену. Кажется, в доме рядом есть люди, только боятся выйти. Стучу рукояткой пистолета. Говорю, чтобы перевязали раненого».
Что ему этот раненый немец? Ему, видевшему трупы умерших от голода в блокадном Ленинграде и людей, жаривших котлеты из человечины и не стеснявшихся этого? Почему сержант Элькинсон записал, что не испытал никакой жалости к убитому им немцу? Почему он вообще упомянул о жалости, словно все же должен был ее испытывать? Особенно учитывая, что вся его семья, за исключением брата (служившего в армии и тяжело раненного в первые дни войны), была расстреляна немцами в Запорожье.
Похоже, что человеческое не так легко вытравливается. Даже в нечеловеческих обстоятельствах.
Введение к истории о жизни на войне обернулось рассказом о смерти. Ну что ж, в следующей главе поговорим о любви.
Мужчины и женщины в Красной Армии (1941–1945)
За последние двадцать лет в странах, образовавшихся на месте СССР, произошла не только «архивная революция». Произошла «революция памяти». В особенности это касается истории Второй мировой, или, как ее по-прежнему называют в постсоветских государствах, Великой Отечественной войны. Опубликованы сотни мемуарных текстов, как написанных в свое время не для печати, так и созданных после крушения советской власти. Записаны тысячи интервью с ветеранами войны. Война в воспоминаниях и рассказах ветеранов предстает — что нетрудно было предположить — весьма далекой от официального канона. В особенности это относится к «быту войны», повседневной жизни на фронте.