Силья и после этого не спала еще несколько ночей, хотя в Телиниеми больше не ходила. Она лежала с открытыми глазами в своей постели, когда снаружи ночи постепенно светлели, словно бы доверчиво приближаясь к одиноким бодрствующим душам. И дни стали поярче, обычные явления весны и лета пытались утешить и приободрить угнетенных детей человеческих. Но Силью они странным образом так утомляли, что у хозяйки появилась причина сообщать некоторым своим собеседницам, какой вялой и невнимательной стала эта прежде вполне дельная служанка.
Ни сама Силья и никто другой еще не мог догадаться, в чем было дело. Силья, правда, иногда покашливала, но поскольку это не был настоящий сильный кашель, на него не обращали внимания, он скорее выглядел этакой легкой, бесполезной привычкой, которая иногда прицепляется к человеку. Поскольку лицо Сильи в то же время как бы обрело принесенную весной ясность и красота ее от этого опять сделалась вроде бы нежнее и тоньше, такое покашливание могло казаться почти кокетливым, тем более что оно сопровождалось еще каким-то дополнительным звуком, словно бы легким дребезжанием. Во всем облике Сильи усилился и возобладал своеобразный оттенок чистоты, подобно тому как грязный двор и обочины дорог делаются вроде бы чище с появлением зеленой травки, поглощающей оставшийся после зимы мусор. В облике этой одинокой девушки появилась какая-то прозрачность. Здесь, в Киерикке, никто не пытался особенно сблизиться с нею, и она теперь держалась еще более обособленно и отдалялась от остальных людей на хуторе.
Вечерами Силье делалось вроде бы жарко. Она думала, что виной тому тепло в доме и на дворе, но если она откидывала одеяло, ее охватывал озноб. И она опять натягивала одеяло на себя и свертывалась под ним в любимую детскую позу, воображая при этом, что всего окружающего мира не существует. Тем сильнее сгущалось в сознании ее ощущение сиюминутного существования. Та скрюченная поза, напоминающая положение плода в теле матери, словно бы возвращала и душе ее первоначальное положение; кто знает, может быть, душа в глубине своей хранила впечатления со времен зародыша. По крайней мере казалось, что она никогда не была моложе — но и старше, — чем теперь. Время и существование в данный миг были одним и тем же. Все периоды жизни, казалось, ощущаются там, под закрытыми веками, за губами и в глубине груди одновременно: детство и отец, юность и ее прекрасные, чистые периоды — те, которые душа одобряла и сохраняла, — и, наконец, эти последние переживания, такой же отзвук возникал в душе, когда в памяти появлялись то Риннечиха, то Телиниеми — или еще тот молодой человек, который поцеловал ее на пороге сенного сарая Кивиляхти…
И в конце концов память вызнала на поверхность того одного и единственного, о котором она в последнее время, после того страшного дня боялась и думать. Когда поднявшийся жар утомил тело и тем приблизил сон, в который затем все глубже погружался окружающий мир будней, и нежное, пронизанное светом дыхание летней ночи словно бы открывало дверь
И сон становился глубже. На протяжении нескольких часов сон пытается дать отдых тканям тела, которым в последнее время что-то мешает. По мере отдыха тела пот выгоняет через поры кожи вредные и отягощающие вещества, и вместе с этим температура понижается, дыхание становится тише, легкие прокашливаются. Человек на мгновение просыпается, замечает, что вспотел, и вспоминает, что раньше с ним такого не бывало. Уже за полночь часы бьют — половина, но какого часа — непонятно. И освещение комнаты странное, совсем иное, чем вечером. Из кровати, стоящей у двери, слышится хриплое дыхание батрака — это людская в Киерикке, и тут все совсем не так, как было в маленькой комнатке виллы Рантоо, где на окне, когда просыпаешься, видны были пестрые луговые цветы в стакане, а из щели дверной притолоки иногда кивала ветка рябины. И было совсем не так, как дома, в избе, где слышавшееся дыхание принадлежало отцу… Здесь единственная привлекательность была в тишине, в том, что все дневное начисто исчезало.