Тогда-то и только тогда мифический мужчина, которого она изо всех сил приманивала на экран, обрел черты знакомого ей человека. Она резко бросила печатать. Это был только эксперимент для того, чтобы преодолеть затор, убрать некоторые внутренние ограничители перед новой попыткой. Перед попыткой сочинить объявление, не выхолощенное излишней осмотрительностью. И тем не менее она была ошеломлена результатом, тем, кто получился в результате, ошеломлена и удручена, и хотелось ей теперь одного — сию же секунду стереть эти полсотни с чем-то бесполезных слов. И, думая о том, сколь многое, включая стыд, побуждает принять поражение как благо и оставить надежду на выход из ничейной зоны с помощью такой сомнительной авантюры… Думая о том, что, останься она во Франции, ей не нужно было бы давать это объявление, ей вообще ни для чего не нужны были бы объявления, и меньше всего они нужны были бы для поиска мужчины… Думая о том, что переезд в Америку был самым храбрым из ее поступков, но насколько храбрым — этого она тогда совершенно себе не представляла. Это был очередной ее амбициозный шаг, не грубо-амбициозный, а благородно-амбициозный, целью его была независимость, и вот она расхлебывает последствия. Что было? Честолюбие, предприимчивость, романтика. Романтика отъезда. Превосходство над теми, кого покидаешь. Покидаешь, чтобы в один прекрасный день вернуться домой, добившись успеха, — вернуться с победой. Покидаешь, чтобы когда-нибудь вернуться домой и услышать — что я хотела от них услышать? „Да, она пробилась. Сдюжила-таки. Раз такое смогла — значит, ей все по плечу. Уехала двадцатилетней девчушкой, вес — сорок семь кило, рост — сто пятьдесят семь сантиметров, совершенно одна, имя ее там ничего ни для кого не значило — и смогла. Пробилась. Никто ее там не знал. Сделала себе имя в Америке“. И от кого же я хотела это услышать? И зачем мне нужно от них это услышать? „Наша американская дочь…“ Я хотела, чтобы они сказали, чтобы им пришлось сказать: „Она сама сумела пробиться в Америке“. Потому что во Франции я не смогла бы преуспеть, по-настоящему преуспеть, не смогла бы выйти из тени матери — из тени не только ее достижений, но, что более важно, еще и ее семьи, из тени Валенкуров, получивших имя от поместья, дарованного им в тринадцатом веке королем Людовиком Святым, и до сих пор верных тем семейным идеалам, что были в ходу в тринадцатом веке. Как Дельфина их ненавидит — все эти семьи, всю эту чистокровную и древнюю провинциальную знать! Все одинаково выглядят, одинаково думают, разделяют одни и те же затхлые ценности, придерживаются одной и той же затхлой религии. Сколь бы ни были они амбициозны, сколько бы надежд ни возлагали на своих детей, они неизменно толкают детей к одному и тому же — к христианскому добросердечию, самоотдаче, дисциплине, вере, почтению — почтению не к индивидуальности (к ногтю ее, эту индивидуальность!), а к семейным традициям. Превыше ума, творчества, внутреннего развития самостоятельной личности, превыше