И что за женщин написал он! Уж на что могучие были предшественники, а не встретишь подобного полнокровия женских типов ни у Толстого с его неукротимым стремлением указать женщине дозволенные ей пределы, ни в непримиримой борьбе идеала Мадонны с идеалом Содомским у Достоевского, ни у Чехова с его жестким, слишком трезвым взглядом на женщин. Бунин первым стал решительно избавляться от моральных схем в построении сюжета. Чувственность в его изображении не связана ни с социальным разоблачением, как у левых, ни с доморощенным демонизмом, как у декадентов. Жизнь пола занимает его сама по себе, как природная стихия, владеющая человеком, которой одинаково подвержены его крестьянки, дворянки, мещанки. Откровенностью в ту пору трудно было удивить – после цензурных послаблений пятого года порнография захлестнула прилавки, Арцыбашев потеснил Толстого. Российская критика с ее унылым разделением космоса на свет и тьму, на прогрессивное и реакционное, терялась, не могла понять, куда гнет автор. Молодая в “Деревне”, Оля Мещерская в “Легком дыхании”, Парашка в “При дороге”, Любка в “Игнате”, Катя в “Митиной любви”, героиня “Солнечного удара” – от этих женщин исходит зов плоти, но их манящее очарование, живая женская прелесть хотя и связана с физиологией, но сама – какой-то иной природы, словно жизнь пола в них – лишь отражение высшей таинственной жизни, высшего замысла, который нам не дано понять, но дано почувствовать. С Буниным в русскую литературу входит эротика как высокое искусство.
В мире, им созданном, красота, любовь и поэзия слиты в триединство, в троицу, в центре которой – женщина. Она сама – воплощение красоты Божьего мира, свидетельство высшего начала в природе человека. В любви дается возможность соприкоснуться с этим началом. Страсть расширяет личность, выводит ее в иное измерение, за пределы обыденности, и тому, кто любит, открывается все богатство и поэзия жизни. Женщина есть великая тайна, как сама жизнь. Так смотрели на мир романтики за столетие до него. Так, совсем по-бунински, выразит это с чеканной простотой Пастернак:
…Слушал радио – провансальская музыка и пение – девушки – и опять: как скоро пройдет их молодость, начнется увядание, болезни, потом старость, смерть… До чего несчастны люди! И никто еще до сих пор не написало этого как следует!
Он пытается написать – как следует. В октябре 38-го мелькнул проблеск, он написал четыре рассказа. В них есть некое обещание, музыкальное единство. Зазвучала тема, родилось название, но тут в мире запахло порохом. Вскоре катастрофа разразилась.
Франция оккупирована. Польшу поделили. Исчезли три балтийских государства. Советы напали на Финляндию. Когда отчаяние дошло до дна, в марте 40-го он открыл тетрадь. Через месяц отметил в дневнике: “стал присаживаться к письменному столу”. Осенью его словно прорывает – 12 рассказов за полтора месяца, вся будущая вторая часть, кроме “Натали”. Дар вернулся, у него выросли крылья. Шедевры случаются один за другим – 22 октября закончена “Таня”, 23-го дома скромно празднуется его семидесятилетие, бутылку хорошего вина подарила Марга. Утром 24-го он уже пишет “В Париже”.
Временами он сидит до глубокой ночи, запершись в кабинете, пока голод не заставит выйти похлебать “тошнотворного супу из белой репы”, то бишь из турнепса. Работая, он по-прежнему много курит и позволяет себе выпить коньяку или “самодельной водки”, то есть попросту самогону, который сам же и гонит, а выпив, клянет себя в дневнике за то, что не удержался.
Потом наступает провал на месяцы, на годы. Война приходит в Россию, он молчит больше двух лет. Весной 44-го следует новый взлет – 11 рассказов в два месяца, один за другим. Третьего мая закончена “Холодная осень”, двенадцатого – “Чистый понедельник”, шестнадцатого – “Пароход “Саратов”, восемнадцатого – “Ворон”. Это третья, последняя часть книги, прибавятся к ней три послевоенных рассказа.
Силы тают. Все мучительнее становится одолеть крутой подъем к дому. Такси исчезли, в автобусе толкучка, приходится стоять всю дорогу или присаживаться на железную ступеньку. “Так холодно в комнате, что лежа читал в меховых перчатках”. Угнетает неотвязная мысль о еде, он худеет и с детской жалостью к себе отмечает в дневнике потерю в весе.
Хворает жена, он замечает бессильно:
Как горько трогательна, тиха, одинока, слаба Вера!