Пит быстро сует трубку Биву, который опасливо осматривается, забивается в угол, вытягивая шнур на всю длину, прикрывает микрофон, чтоб старики у печки (не говоря уже о собственном старике) не расслышали, и поет первые две строчки колыбельной. Потом замолкает, прислушивается и, сложив в кружок большой и указательный пальцы, гордо трясет перед носами приятелей. И отдает трубку Генри.
– Дадс? – Опять Генри. – Это просто сон, Даддитс. Ничего такого не было на самом деле. Ладно? Ничего не было и
Генри слушает. Джоунси пользуется возможностью, чтобы сбросить фланелевую рубашку. Футболка под ней мокрая насквозь.
В мире есть еще миллиард вещей, о которых Джоунси не знает: какого рода связь существует, например, между ними и Даддитсом, но одно ему известно точно – больше он не может оставаться в магазине Госслина. Джоунси кажется, что это
Генри усердно кивает:
– Точно, как в страшном кино. – Прислушивается и хмурится: – Вовсе нет. И никто из нас тоже. Мы и пальцем его не тронули. И никого из них.
И тут Джоунси осеняет. Вранье. Трогали! Не хотели, конечно, но тронули. Боялись, что Ричи исполнит свою угрозу разделаться с ними, и поэтому достали его первыми.
Пит протягивает руку, и Генри говорит:
– Пит хочет потолковать с тобой, Дадс.
Он отдает трубку Питу, и Пит советует Даддитсу забыть обо всем и наплевать, будь спокоен, милый воин, они скоро вернутся и сыграют все вместе, вот уж повеселятся, на всю катушку, ну а пока…
Джоунси поднимает глаза к табличке, той, на которой просят ограничить время звонка пятью минутами. Какая идея, какая чудесная идея! Да и к чему разводить слюни. И так ясно, что ситуация с Даддитсом под контролем.
Но прежде чем он успевает вмешаться, Пит отдает трубку ему.
– Он хочет поговорить с тобой, Джоунси.
В первое мгновение он едва не бросается к двери. Черт с ним, с Даддитсом, черт с ними со всеми!
Но это его друзья, все они заражены одним и тем же сном, в котором сделали то, чего вовсе не хотели
и их глаза удерживают его на месте, несмотря на жару, которая теперь сдавливает его грудь удушливыми тисками. Их глаза твердят, что он часть всего этого и не должен уходить, пока Даддитс еще у телефона. Так не по правилам. Не по правилам той игры, которую они ведут.
В их глазах светится что-то еще, неотступное, не дающее покоя, которое будет преследовать их до конца жизни и бросит тень даже на самые счастливые дни. Ужас того, что они сделали. Сделали в так и не запомнившейся главе их совместного сна.
Все это не дает Джоунси шагнуть к двери и заставляет взять трубку, хотя он изнемогает. Вялится, поджаривается, тает, мать твою.
– Даддитс, – говорит он, и даже голос пышет жаром. – Все хорошо, честное слово. Я сейчас отдам трубку Генри, здесь дышать нечем, хочу глотнуть свежего…
Но Даддитс прерывает его, неожиданно громко и настойчиво:
– Е ыыди! Оси, е ыыди! Ей! Ей! Итер Ей!
Они всегда понимали его лопотание, с самого первого дня, и Джоунси без труда разбирает: «Не выходи! Джоунси, не выходи! Грей! Грей! Мистер Грей!»
Джоунси открывает рот. Он глядит мимо раскаленной печки, мимо прохода между полками, где страдающий похмельем отец Бива тупо изучает консервированные бобы, мимо миссис Госслин, восседающей за старым обшарпанным кассовым аппаратом, в переднее окно, служащее неким подобием витрины. Стекло до невозможности грязное и обклеенное плакатами, рекламирующими все на свете – от сигарет «Уинстон» и эля «Мусхед» до церковных благотворительных ужинов и пикников в честь Четвертого июля, которые устраивались еще в те времена, когда президентом был арахисовый король… но все же осталось еще достаточно места, чтобы выглянуть наружу и увидеть существо, ожидающее его во дворе. То самое, что подкралось сзади, пока он пытался удержать дверь ванной. То самое, что через много лет украло его тело. Голая серая фигура переминается около бензоколонки на беспалых ногах, не сводя с Джоунси черных глаз. И Джоунси думает: