Читаем Львиное Око полностью

Нигде, пожалуй, не ощущаешь так остро свое одиночество, как в тылу. Все твои чувства заострены и искажены. Живешь как бы в Зазеркалье, в отраженном, нереальном мире.

Мне хотелось послушать кайзера, вышедшего на балкон своей берлинской резиденции. Хотелось наблюдать величественное зрелище солдат в серо-зеленых мундирах. Подняв под дождем лицо к германскому небу, слышать их песни…

Вместо этого в Париже я слушал иные песни — «Allons Debout!» и «La Chanson du D'epart» [94], перемежавшиеся с волнующими звуками «Марсельезы», будь она неладна. С того самого дня, как на стене здания Морского министерства появилась полоска бумаги, в которой сообщалось о начале всеобщей мобилизации, всякий раз, когда облаченные в красные фраки музыканты-венгры (ирония войны!) исполняли в ресторане «Марсельезу», «Боже, храни Короля», а также русский национальный гимн «Боже, Царя храни», мне приходилось вставать.

Вопреки своему желанию я наслаждался летним солнцем, озарявшим улицы Парижа, ощущая удивительное спокойствие города, готовящегося к сражению. Я ожидал, что латиняне поддадутся истерии, дав волю чувству мести, что толпы французов примутся горланить «А Berlin!» [95]

. Тогда все было бы проще. Но французы сохраняли спокойствие, не теряя присущего им чувства юмора, были сосредоточенны, но не печальны.

Зрелище батальонов регулярных войск, марширующих в красных штанах и синих мундирах — какой анахронизм! — и эскадронов в сверкающих кирасах и касках, украшенных конскими хвостами, развевающимися на ветру, не вызывало у парижан лжепатриотического подъема. Несмотря на ожесточенные схватки на фронте, по улицам французской столицы спокойно двигались колонны новобранцев. Исчезли такси, автомобили, запряженные лошадьми коляски и фургоны; даже пароходы и речные трамваи перестали бороздить воды Сены и каналов. Сопровождаемые своими домочадцами, несшими мешки и свертки с наспех собранными гостинцами, нехитрыми подарками от всего сердца, шли на сборные пункты парижские мужчины, целеустремленно стуча деревянными сабо и скрипя кожей башмаков.

По мере того как мужское население столицы уходило на север, Париж с его серыми мрачными зданиями и широкими бульварами, с которых исчез транспорт, все больше становился похож на русло реки, из которой ушла вода. Париж стал еще прекраснее, чем был.

Закрывались лавки, кафе, отели и театры. К ставням, которые появляются в августе, когда пол-Парижа уезжает в отпуск, с мобилизацией прибавились новые. Затем на сотнях зданий начали появляться белые полотнища с красным крестом, указывавшие на то, что в домах развернуты госпитали, хотя раненые еще не поступали, и в газетах сообщалось о первых, правда, эфемерных победах французов в Эльзасе.

Узнав о том, что на балконе военного министерства вывешено первое захваченное полковое знамя, я отправился на площадь св. Клотильды. Мимо балкона чинно проходила толпа — женщины, старики, благовоспитанные дети и вежливые собаки. При виде гордого пленника — бело-черно-алого стяга, обшитого золотом, — я встрепенулся. «Недалек тот день, — думал я, — когда армия в серых мундирах, дерзко печатая шаг, пройдет по улицам ошеломленного города, и над Триумфальной аркой взовьется императорский штандарт. На смену милосердию придет справедливость, вместо единства будут торжествовать порядок и дисциплина. А если нас возненавидят, это неважно. Мы будем управлять французами для их же блага».

Мне не с кем было перемолвиться словом. Мои коллеги по голландскому посольству разнюнились, переживали судьбу «маленькой Бельгии» — этой второсортной нации тупых валлонов и французских торговцев, которую мы обычно презирали. Мои друзья французы перестали быть философами, способными диалектически мыслить, и превратились в патриотов. Мне нужна была Герши.

В довершение всего, я утратил всякий контакт с Германией. Мой парижский связной был арестован во время первой же облавы. В дни массированного наступления германских войск на Париж я был откомандирован сопровождать французское правительство в Бордо и наблюдал за массовым бегством французов на юг страны. Прошло немало времени, прежде чем я снова связался с Краузе, поэтому судьба Герши оказалась в руках кривого Адама фон Рихтера, постоянно путавшегося у меня под ногами.

Ах, почему меня не было с нею! Накануне войны она приехала на гастроли вместе со своей придурковатой служанкой. Не было ни афиш, ни такси, ни мест в гостинице, ни импресарио, ни цветов и репортеров. На рекламных щитах ипподрома было лишь одно слово: «Krieg» [96]. Импресарио, Зигфрид, поспешил вступить в резервный полк, утратив всякий интерес к четвероногим артистам и танцовщице со львиной шкурой в багаже. Фрау Мак-Леод очутилась в полицейском участке. Ей предстояла срочная депортация на одном из поездов, специально для этого предназначенных. (В Берлине с лицами иностранного подданства не церемонились. Детальные планы военных действий включали и очистку страны от паразитов.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже