— Народу видимо-невидимо! Да вся Москва уже там! Весь Кремль облеплен людьми, от ворот до ворот! Весь Пожар! Только собор Покрова «что на рву»[43]
возносится, словно корабль над волнами! И грамоты те обращены к первенствующим в государстве боярам: к твоей милости, Василий Иванович, к твоим братьям обоим, к князьям Мстиславскому, Телятьевскому и прочим, а также ко всем боярам, что при царском троне, ко всем окольничим, стольникам, стряпчим, ко всем жильцам, приказным дьякам, дворянам, боярским детям! Не забыты торговые люди, помянут весь чёрный народ. Вор напоминает всем о прежних клятвах своим государям Ивану Васильевичу и Фёдору Ивановичу и никому не ставит в вину того, что его, царевича-де Димитрия, хотели извести со света по наущению коварного Бориса. Вина лежит на одном только Борисе. А кто его, Димитрия Ивановича, признает сейчас государем, тому никогда не попеняет он прежним грехом, непослушанием, но всегда будет любить он своих подданных и жаловать их. А идёт он сюда с огромным войском, и все уже бьют ему челом и признают над собою его высочайшую власть!Под это говорение Варсонофия, которое отзывалось в голове сплошным гулом, но не отдельными, понятными и вразумительными словами, за князем Шуйским явились его братья Димитрий да Иван, оба насопленные, как вороны осенью, и в один голос сказали:
— Народ московский без промедления требует тебя, Василий Иванович, на Лобное место!
— Народ хочет ещё раз услышать от тебя правду об убиенном царевиче, — добавил брат Димитрий Иванович, опуская голову, глухим голосом.
И это следовало понимать скорее по-иному: народ, дескать, вовсе не хочет услышать горькую правду о царевиче Димитрии.
— Но я уже на днях клялся на кресте, — отвечал Василий Иванович, отводя от себя руки Прасковьюшки, которая сегодня даже прятаться не стала от суровых посторонних глаз.
— Надо ехать, — повторил Димитрий Иванович. — Так будет куда как лучше.
— Едем! — решился старший брат, оттолкнув от себя Прасковьюшку.
Как его везли в возке, как довезли, как потом подняли на руках, передавали друг другу над морем шапок и обнажённых голов — о том Василию Ивановичу не забыть до смертного часа. Он парил над бездною, над пучиною, и эта пучина готова была его поглотить в любое мгновение. И краем глаза ловил в сияющем майском небе валившиеся на него кресты над полыхающими сиянием куполами Покрова «что на рву», хотел перекреститься, но руки были неподвластны, они проваливались и застревали в месиве человеческих голов, бород, рук. Он только шевелил губами и выталкивал изо рта просьбы, обращался к Богу. И это, наверное, помогло. Он вдруг оказался на ногах. Он стоял на твёрдом каменном помосте, рядом с боярами Андреем Андреевичем Телятьевским и Иваном Михайловичем Воротынским, — последний был недавно возвращён молодым царём из ссылки. Чуть подальше толпились прочие бояре, думные дьяки, стольники. Они толкали друг друга и на Лобном месте, и у его подножия. Но вид у всех у них был скорее жалок. Они стояли вперемешку с народом, а стрельцы были также разбросаны в толпе, а потому было понятно, что царские воинские силы сейчас совершенно беспомощны перед грозною силою народных толп.
— Говори, Василий Иванович! — сказал князь Андрей Андреевич Телятьевский. — Народ московский хочет знать правду о злодеяниях Бориса Годунова!
И снова князю Шуйскому почудилось, будто бы и князь Телятьевский хочет подсказать: народ московский ни за что сейчас не поверит правдивым словам. Народ уже поверил, что в Туле сидит оживший царевич Димитрий. И твоя правда, Василий Иванович, нисколько уже не поможет обречённым Годуновым, но может сильно повредить тебе же. А раз повредит тебе, значит, повредит и царскому престолу, повредит царской короне, повредит всей России, повредит всем!
О, как хотелось князю Шуйскому крикнуть сейчас всё то, о чём он знал. Как хотелось показать, что он один и достоин называть себя царём, коль ему удалось обвести вокруг пальца всех этих недотёп. Да страх, животный страх закрался в душу: а не обманул ли он самого себя?
Василий Иванович заглотнул в себя сколько мог воздуха и по привычке поднял правую руку — людские крики от этого его движения нисколько не утихли, лишь вокруг Лобного места сделалось тише. Пожалуй, там, вдали, и не очень понимали, кто сейчас на Лобном месте, чего ждут от князя Шуйского эти люди, которые его окружили, видят его и знают лично. Но и этого ослабления шума, которое возникло вокруг Лобного места, было достаточно, чтобы его голос услыхали люди пусть и в нескольких шагах от него.
— Люди! Православные!
Он и сам не слышал своего голоса, толком даже не понял, что сказал. Зато отчётливо расслышал, о чём перекликаются люди вокруг Лобного места и далее, далее, за церковью, и вдоль рыжих кремлёвских стен, и вообще на далёком расстоянии, на каковом только способен что-то увидеть глаз.
— Что он сказал? — кричали одни.
— Он сказал, что царевич в Угличе не погиб!
— Как? Да ведь он сам в том на кресте клялся!
— Опасался мести Бориса! А затем — его сына!
— Да! Борису не удалось его коварство!