Читаем Магический бестиарий полностью

(по некоторым, не зависящим от меня причинам, я не могу указать пересказавшего их, но за дословность ручаюсь, правда, не могу представить каким голосом он это рассказывал)

1

Мы сидим в Сиваше – воды по самое это нежное место. На островке вырыли мокрые окопы. Затишье. Целый месяц сходили с ума от безделья. Я заточил саперную лопатку. Немецкую, конечно. Наша сталь против их – дерьмо. Я ей брился. Так вот, когда за долгое время попал в баню, так завшивел, что выбрился весь ею – с головы до ног. Лопаткой. Человек тоже иногда становится мраморным.

2

Я был в огнеметной роте. Такая клизма с рюкзаком – дает узкую струю огня. Как гигантское жало. В первый бой жахнул в немецкий блиндаж. Потом подхожу, а они там двое, розовые, запеклись как поросята. Лежат обнявшись. Я ранец снял, сижу– плачу. «Ты что, в первый раз на передовой что ли?» – спрашивают. «Нет, но я людей жарить не могу».

3

Никогда не брал ничего. Ни перстня матери не привез, ни часов для себя, ни там самой ерунды – автоматической ручки или портсигара. Кто что возьмет, так сразу и укокошит.


И вообще мне жаль, что я это не услышал своими ушами.

Но, испытав приступ сожаления, понимаю, что мне жаль не его, не его речь и голос, а мою напрасную жалость, не имеющую здравого объяснения.

И он – лишь несуществующий пособник этого сожаления, заливающего все.


Ведь разве я не всем пожертвовал ради того, что всего лишь вообразил?


Нет ответа.

Я и фарго и ботва

Я стою у огромного тусклого зеркала, вправленного в дверцу нашего самого главного дубового шкафа с праздничной воскресной начинкой, – на тусклой поверхности стекла есть царапины, они нанесены когда-то мною непонятно чем.

Я тщетно пытаюсь расчесать на пробор мои коротко стриженные непослушные темные вихры.

Отец заставил меня сходить в парикмахерскую.

Катастрофа случилась.

Щербатая расческа лесным сквозняком пробегает сквозь обрезки волос тысячу раз, пока не начинает тихо, потом более заметно, а далее совсем остервенело потрескивать и искриться.

Напрасная деревянная щетка-ежик в отчаянии заброшена в угол буфета, и легкий ливень из алюминиевого чайника не дает образоваться вожделенной красивой дорожке над правым виском…

Я жалко стриженный сутулый урод-очкарик, и все это видят и замечают, фиксируют, и эта горечь помнится мне до сих пор угрюмым прибоем жаркой крови, нагревающим некую точку за грудиной, ответственную за вечернюю горечь, ночное помрачение, утреннюю растраву, дневные попранные ожидания, все несбывшиеся надежды хотя бы на этот несостоявшийся пробор над правым виском.

Папа, зачем ты заставлял меня так коротко стричься?

Тебе были приятны мои мученья?

Все прохожие смеются, опускают глаза, пряча улыбки в мой адрес…

Под тектоническим внешним покоем взрослых скрыты, как магма, улыбки и насмешки, я до сих пор помню этот жар позора, его неискоренимую оскорбляющую силу.

Я не вещь какая-то, чтобы можно было так безнаказанно и красноречиво разглядывать меня, – и все для ощущения полноты своей взрослой силы, для познания своей все-таки, наверное, как тайно представлялось им, мнимой власти над моей слабой плотью, над кем-то, кто в любой миг мог выступить в роли жертвы и дать тем самым необходимое утоление, наполнить хоть чем-то их собственную взрослую жизнь.

Правда, папа?


Было ли им, взрослым, гладковыбритым молодым классным мужикам, плывущим мне навстречу по Кировскому проспекту, нашему «Бродвею», знакомо сострадание в той же степени, как то безусловное счастливое чувство удовольствия, которое они, не смущаясь, явно получали от мороженого в вафельном стаканчике, животного внезапного полнокровного ржанья своих клевых чудных подружек-лошадок, когда им, почти гарцующим, кавалеры жали крутые бока, словно поправляли летнюю шелковую упряжь, было ли оно им знакомо, – хорошо одетым, крепким, не прыщавым, – ведь мои муки не могли стать их муками, да и зачем им они, зачем им было из-за этого испытывать угрызения совести?

Разве ты был с ними заодно, папа?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже