Вот такой проводник у Коркина. Старик еще скор на ногу и проворен. Да и как быть другим, ежели всю жизнь дышать целительным воздухом, есть свежую медвежатину, заедать нежнейшими хариусами, запивать не вином — холодной родниковой водой.
Мерин лежит в осокистой мочажине, враждебно косится на проводника разноцветными глазами — один фиолетовый, другой желтый, бельмастый, — старый мерин. И когда Александр Григорьевич оказывается совсем близко от его морды, конь вдруг раздвигает дряблые, в белых пигментных пятнах губы и хряскает зубами.
— Ах ты, чужеяд! — вконец выходит из себя проводник. — Закусить вздумал! На вот тебе! На! — и он пинает мерина в бок. Слишком сильно ударить боится, потому что ноги обуты в легкие брезентовые бродни — как бы пальцы не зашибить.
Мерин не шевелится, только после каждого пинка волной прокатывается под кожей ознобная дрожь.
Александр Григорьевич прибегает к крайнему средству. Берет обеими руками мерина за храп и, напружив все свое легонькое тело, вдавливает лошадиную морду в воду, по глаза вдавливает, и сам чуть не по плечи уходит в гнилую болотную жижу. Бока мерина вспучиваются, тяжело ходят, мерин задыхается. Не вынеся муки, с неожиданной легкостью он вскидывает круп и вскакивает сначала на задние, потом на передние ноги. Проводник бегом выводит его на сухое место.
Оглядев и подправив подмоченные вьюки, Александр Григорьевич закидывает полу перешитой из серой солдатской шинели малицы и достает из кармана штанов плоскую деревянную коробочку — табакерку. В коробочке — истолченный в порошок, пропитанный одеколоном табак. Старик прихватывает заволновавшимися пальцами щепотку черного порошка и, закатив глаза и запрокинув голову так, что капюшон сползает на спину, закладывает поочередно в обе ноздри. По рябому широкому лицу пробегает блаженная судорога, глаза счастливо влажнеют, нос набухает красным, и точно выстрелы по спящему лесу прокатываются дуплетом: «Ах-чи! Ах-чи!»
Пока проводник поднимал мерина да заправлялся понюшкой, подтянулся весь караван. В той стороне, откуда шли, пролегла в дымчато-голубой траве глубокая темная тропа.
Поискав глазами, Коркин разглядел Машу. Она стояла неподалеку, прислонившись спиной к пятнистому стволу березы, передыхала, ждала, когда караван двинется дальше. Руки бессильно висели вдоль тела. За черной сеткой накомарника сумрачно блестели измученные глаза. Коркину в них почудились слезы, и у него от жалости заныло тоскливо сердце. Ну чем он может ей помочь? Отобрать рюкзак, взвалить себе на плечи или развьючить одну из лошадей и посадить верхом. Но ведь слезы выдавила из нее совсем не усталость — другое, другое…
Маша упорно смотрела в его сторону, будто звала из-за черной сетки мерцающими глазами — подойди, спроси.
Коркин стиснул зубы, повернулся и пошагал по высокой мокрой траве вперед.
На оконных стеклах лежит ворсистая пыль, дневной свет цедится в квартиру будто сквозь частое сито, мутно и вяло.
На крашеном полу, на полированных шкафах и столах седая домашняя пыль походит на снежную порошу: тронь слегка, дыхни посильнее — и взовьются белые вихри.
В переднем углу свалена зимняя одежда, пахнет от нее нафталином. Кристалликами нафталина, словно зернистой солью, посыпаны и свернуты в трубку ковры.
Бесшумно летает моль. Под потолком в углах висит гамаками паутина, и в ней качаются засохшие останки мух. От стен тянет нежилым холодом.
Так бывает каждой осенью, когда они возвращаются домой.
Тишина, сумрак, мертвые запахи нафталина и пыли оглушают со страшной силой. Подавленные, они с минуту немо стоят посреди комнаты, потом бросаются в кухню за ведрами и тряпками. Скорее, скорее! — спешат, торопятся, словно спасают свою жизнь…
В последний раз Машины нервы не выдержали. Она покачнулась, пала на рюкзак:
— Господи! Как все надоело! Сил моих нет! Надоели сапоги, надоела мошкара! Камни таскать надоело! Хочу быть обыкновенной бабой. Сидеть дома и ждать мужа. Ждать писем от него… Разве это так уж много?
Тонкое Машино лицо, покрытое густым загаром, сразу же распухло от слез и стало некрасивым, старым, верхняя губа завернулась к носу.
Коркин потрясенно молчал, ждал с ужасом, что сейчас Маша назовет то, что было истинной причиной ее слез, что глодало и мучило обоих вот уже много лет. Но она вдруг замолкла, словно сама испугалась тех слов, какие в отчаянии могли сорваться с губ.
…Дня через три Маша привела с собой маленького мальчика.
— Посмотри, Коля, какой мужичок с ноготок пришел к нам в гости, — весело выговаривала она, снимая с мальчика пальтишко и пряча от Коркина смущенный взгляд. — Это удивительно, как он на тебя похож! Присмотрись-ка. Такой же скуластенький. И глаза голубые. И волосы светлые, такие же непослушные, растут только вперед, назад не зачешешь…
Маша исподлобья взглянула на мужа. У Коркина заныло сердце. «Больше надеяться не на что, — безнадежно подумал он. — Если бы оставалась какая-то надежда, не привела бы чужого!»
Маша раздела мальчика и провела в комнату. Ему было года три-четыре, не больше.