Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

Цветаева ждет отъезда Пастернака, как ждут смерти: «Простите за такой взрыв правды, пишу, как перед смертью» (6: 238). Теперь она не называет Россию по имени, но пишет о своей родине, предательские глубины которой скоро поглотят возлюбленного, как о мистическом и потустороннем «там», возбуждающем в ней дикий страх: «Как с этим жить? Дело не в том, что Вы — там, а я — здесь, дело в том, что Вы будете там, что я никогда не буду знать, есть Вы или нет. Тоска по Вас и страх за Вас, дикий страх <…>» (6: 238). Одновременно Цветаева, следуя своеобразной логике, продолжает доказывать, почему встреча с Пастернаком лишит ее мысли его постоянного присутствия: «Встреча с Вами была бы для меня некоторым освобождением от Вас же, законным. — Вам ясно? Выдохом. Я бы (от Вас же!) выдышалась в Вас» (6: 238). Аллитерации в этом пассаже и игра с приставкой вы- разительно напоминают стихотворение Цветаевой 1922 года «Эмигрант» (2: 163)[175], где сам Пастернак предстает в роли беженца от той «рвани валют и виз», которая сейчас служит препятствием и поводом для невстречи: «Лишний! Вышний! Выходец! Вызов! Ввысь / Не отвыкший…». В положении Пастернака, как Цветаева описывает его в стихотворении «Эмигрант», префикс вы-, несущий в себе смысл движения вовне, обозначает выход за пределы реальности в бесконечность поэзии. Однако в письме к Пастернаку освобождение, которое обещает приставка вы-, — это анти-освобождение, резкое и безжалостное возвращение в реальность, где Пастернак — не бестелесный поэт, а мужчина. Аналогично гендерному различию между груди и грудь, это различие значений префикса в гендерно различных контекстах демонстрирует веру Цветаевой в то, что выбранная ею позиция замкнутости и самообуздания есть самая разумная. На расстоянии они с Пастернаком могут оставаться поэтическими братом и сестрой; встреча будет означать, что (в лучшем случае) он приобретет любовницу, она же потеряет музу. (В худшем случае их встреча будет невстречей в самом негативном смысле: фиаско взаимного неузнавания, непонимания: «Если бы мы с Вами встретились, Вы бы меня не узнали <…>. В жизни я безмерно дика, из рук скольжу» (6: 240)).

Встреча во плоти есть мучительный обман духа; невстреча в духе есть мучительная истина. Цветаевой знакомы обе разновидности муки, и раньше она обычно тянулась к первой[176]. Теперь же, в первый раз, руководимая мифом о Психее, она выбирает вторую, бóльшую боль[177]. Платонический идеал совершенного читателя/возлюбленного она предпочитает реальному мужчине: «Пастернак, я буду думать о Вас только хорошее, настоящее, большое. — Как через сто лет! — Ни одной случайности не допущу, ни одного самовластия» (6: 240). Ее слишком человеческое сердце должно быть уязвлено, чтобы достичь суровой духовной экзальтации; делая этот выбор, она раздирает себя надвое: «<…> я живой человек и мне очень больно. Где-то на высотах себя — лед (отрешение!), в глубине, в сердцевине — боль» (6: 239). Образ раздвоенного «я» как дерева, у которого не «сердце», а «сердцевина», восходит к неоконченному стихотворению Цветаевой 1921 года, где древесная метафора используется для описания человечески мучительной бесчеловечности поэтического устремления: «Я знаю: не сердце во мне, — сердцевина / На всем протяженье ствола» (2: 17). Устремленный вверх вектор «сердцевины» древесного ствола — контур поэтической души Цветаевой; при этом протяженность этого «сердца» обеспечивает умножение интенсивности сердечных мук. Она одновременно не человек и слишком человек. Неисцелимый разлом внутри ее «я» есть непосредственное следствие ее поэтического вероисповедания: «Из темного чрева, где скрытые руды, / ввысь — мой тайновидческий путь. / Из недр земных — и до неба: отсюда / Моя двуединая суть» (2: 17–18).

Убедившись, что Пастернак вполне осознал раздвоенность ее души и принял ее запрет бесплодной встречи в интересах духовной плодотворности невстречи, Цветаева завершает последнее, перед его отъездом, письмо знаком их потустороннего союза:

«Вчера вечером (я еще не распечатывала Вашего письма, в руке держала), вопль моей дочери: — „Марина, Марина, идите!“ (я мысленно: небо или собака?) Выхожу. Вытянутой рукой указывает. Пол-неба, Пастернак, в крыле, крыло в пол-неба, невиданное! Слов таких нет для цвета! Свет, ставший цветом! И мчит, запахнув пол-неба. И я, в упор: „Крыло Вашего отъезда!“» (6: 241)

Перейти на страницу:

Все книги серии Современная русистика

Марина Цветаева. По канату поэзии
Марина Цветаева. По канату поэзии

Книга посвящена анализу доминирующей в поэзии М. Цветаевой теме: невозможность для женщины быть вписанной в традиционные мифы об обретении поэтического вдохновения. В книге выявляется комплекс устойчивых мифопоэтических метафор и лейтмотивов, воспроизводящихся и эволюционирующих на всем протяжении цветаевского творчества. Этот комплекс служит женщине-поэту альтернативным мифом о поэтическом генезисе. Центральным и объединяющим становится образ акробатки, рискованно балансирующей между земным существованием в теле и вечным пребыванием в чистом духе. Этот образ связывается с переосмысленным Цветаевой мифом о Психее и с мифологизированным образом безвыходного круга. Во всех вариантах цветаевского мифа роль «музы» играют поэты-мужчины, современники Цветаевой: Александр Блок, Борис Пастернак, Райнер Мария Рильке, Николай Гронский, Анатолий Штейгер. Мучительные взаимоотношения с ними становятся частью поэтической стратегии Цветаевой.Главная цель исследования — понять, как действуют механизмы поэтического сознания Цветаевой, в частности, как с помощью мифологических механизмов она пытается преодолеть исключение себя как женщины из фундаментальных оснований поэтической деятельности.

Алиса Динега Гиллеспи

Литературоведение / Образование и наука

Похожие книги

Кошмар: литература и жизнь
Кошмар: литература и жизнь

Что такое кошмар? Почему кошмары заполонили романы, фильмы, компьютерные игры, а переживание кошмара стало массовой потребностью в современной культуре? Психология, культурология, литературоведение не дают ответов на эти вопросы, поскольку кошмар никогда не рассматривался учеными как предмет, достойный серьезного внимания. Однако для авторов «романа ментальных состояний» кошмар был смыслом творчества. Н. Гоголь и Ч. Метьюрин, Ф. Достоевский и Т. Манн, Г. Лавкрафт и В. Пелевин ставили смелые опыты над своими героями и читателями, чтобы запечатлеть кошмар в своих произведениях. В книге Дины Хапаевой впервые предпринимается попытка прочесть эти тексты как исследования о природе кошмара и восстановить мозаику совпадений, благодаря которым литературный эксперимент превратился в нашу повседневность.

Дина Рафаиловна Хапаева

Культурология / Литературоведение / Образование и наука