Осенью Шагал и Вирджиния поехали с Идой и Ги в Венецию, где Шагала больше всего взволновали плывущие персонажи Тинторетто в огромном «Раю» – Дворце дожей. В один из вечеров квартет гостей из Франции отвезли в личной гондоле Пегги Гуггенхайм в Ла Фениче слушать «Дон Жуана». Однако под внешним благополучием уже назревало напряжение. Вирджиния не могла не замечать страстных отношений между Идой и Ги и сравнивала их со своими: «Как пара мы были более романтичными, чем чувственными, и наши удовольствия были совсем простыми. Чувственность Марка уходила в его картины, моя же из-за моего несчастливого брака все еще развивалась».
В октябре в Оржевале, в большом, нелепо устроенном доме было холодно, и даже в конце апреля Шагал все еще жаловался на холод. Вирджиния огорчилась, узнав, что в этом доме во время войны, при немцах, проводились допросы. Участников Сопротивления казнили в конюшнях, которые они теперь использовали как гараж для их «Пежо». Шагал чувствовал себя утомленным и грезил о юге. Близкое присутствие детей доводило его до безумия, этого он выдержать не мог. Давид был требовательным ребенком, восьмилетняя Джин, переименованная в Жанну Шагал, пытавшаяся учить французский и приспособиться к деревенской школе, была девочкой нервной и непредсказуемой. По приезде в Оржеваль Джин впала в отчаяние, когда обнаружила, что Ида, отвечавшая за отбор и упаковку имущества в Хай Фоллс для переезда во Францию, выбросила все ее игрушки. Ида, осознав свою ошибку, кинулась в раскаянии в самый дорогой игрушечный магазин Парижа и вернулась в Оржеваль с новыми, сверкающими игрушками, но игрушки были «совсем не те!» Фотографии, сделанные весной 1949 года, которые, как предполагалось, идеализировали семейную жизнь – на террасе семейство пьет чай с пирожными за столом, покрытым клетчатой скатертью, – на самом деле представляют собой памятник страданиям. Черты лица Шагала напряжены донельзя, он выглядит так, будто хотел бы оказаться в другом месте, а угрюмая Вирджиния, глядящая на него тревожным взглядом, отклоняется от рядом сидящей Джин, и только трехлетний Давид играет перед камерой.
«Мой Давид… это поэзия, стихи, картина, которую не сделать на холсте. Его мать тоже неплоха. Та же невинная душа, с этим ничего не поделать», – писал Шагал Опатошу в мае. Он все еще находил Вирджинию привлекательной, сравнивал ее красоту и гибкость с пальмой, и она, со своей стороны, отмечала, что «Марк становится все более и более красивым. Пучки волос на его выступающих скулах стали почти белыми, это смягчило его лицо. Контуры его верхней губы были нечеткими, постоянно изменяющимися, но его нижняя губа была твердой и слегка выдающейся, как выступ, вырезанный в скале. Это показывало силу и решительность, но также разоблачало более трудную черту характера – недоверчивость, немилосердность. Его улыбка обладала удивительной силой озарять изнутри черты его лица, производя ослепляющий эффект новой луны: [свет] … внезапно распространялся по всему лицу».
Магнетизм все еще присутствовал в нем, но чувствовалось, что вскоре его будет недостаточно. С первых дней их отношений письма Шагала к Опатошу были способом выразить смесь удовольствия, раздражения и откровенного удивления от тех характерных черт Вирджинии, которые для Шагала являлись квинтэссенцией «не еврейства»: ее упрощенное отношение к жизни, крепкое здоровье, близость к природе, оптимизм и беззаботность. Шагал признавался Опатошу, что завидует ему, жувущему среди евреев в Америке. Изолированный от еврейства во Франции, он все больше писем писал на идише, что стало способом сохранения еврейского самосознания, выражения преданности Белле, окружению и воспоминаниям, куда Вирджиния не могла за ним последовать.
Когда Шагал писал по-французски, он становился другим человеком. Если на идише он предавался ностальгии и скорби, то как француз он становился натурой сложной, элегантной, радовавшейся интеллектуальному вниманию при встречах с другими художниками и общественному признанию.