Израиль тоже хотел пригласить Шагала. У новой страны не было еще достаточных финансовых возможностей, но Шагал и Ида согласились дать на время картины из своей личной коллекции для выставок в Иерусалиме и в Тель-Авиве. Как обычно, Ида поехала первой, чтобы наблюдать за развеской работ и руководить открытием выставки. Вернулась она на подъеме, сказав, что эта поездка была самым потрясающим событием в ее жизни. На Вирджинию рассказы Иды не произвели сильного впечатления, она считала, что та слишком напряженно работала, что за славу Шагала она платила собственным здоровьем и счастьем всей семьи.
Вирджиния была вынуждена поехать в Израиль, но у нее вовсе не было желания следовать за Шагалом в этом турне знаменитости. Она пыталась найти время для своей собственной литературной деятельности и для рокфоровских друзей. Среди них был один поэт, к которому ее романтически влекло, хотя он и не отвечал ей взаимностью. Ее тревожило, что придется оставить детей (летом 1951 года Джин вернулась в Ванс). Она уверяла, что не должна там присутствовать в качестве компаньона-нееврея. Но Шагал, который все еще нервничал по поводу своего здоровья после операции, чувствовал, что просто не может поехать без нее. У него были свои личные тревоги относительно поездки в это молодое государство: будучи недоверчивым к неевреям, часто он был еще более недоверчив к евреям, считая, что они пытаются использовать в своих целях его международную репутацию. Как и всегда, его также тревожило еврейское культурное невежество и то, что картины на темы черты оседлости потеряются в обществе, энергия которого направлена вперед, а не назад. К тому же невозможно было забыть его поездку в Палестину двадцатилетней давности, когда рядом была Белла. По всем этим причинам он колебался в определении даты поездки, откладывая решение до последней минуты, и в конце концов, охваченный ужасными опасениями, назначил отъезд на июнь 1951 года.
На фотографиях, сделанных в этом путешествии, Вирджиния на фоне резкого израильского солнца выглядит выше расплывчатой, карликовой фигуры Шагала, которого она пытается поддерживать. Видно, что отношения у этой пары отдаленные и натянутые.
Вирджиния вспоминала, что там между ними не было особенного тепла. В Израиле Шагалу было неловко и от присутствия Вирджинии рядом, и от пребывания в своей собственной шкуре. Ему предложили роскошный дом и оплату расходов, если он согласится сделать Хайфу своей зимней квартирой. Они нажимали на него, заставляя дать подобное обязательство стране: Шагал присутствовал на обеде с Голдой Меир, Давидом Бен-Гурионом и Хаимом Вейцманом. Ответом Шагала была постоянно повторяющаяся мантра: искусство живет во Франции.
Как и многим европейским евреям его поколения, ему было трудно признаться себе, что на самом деле он не чувствовал Израиль своим домом. Его восхищала энергия, упорная работа и оптимизм людей нового государства, и, как в 1931 году, он был поражен их силой и здоровьем, но колко высказывался в письме Опатошу, что за две тысячи лет евреи адаптировались к климату иначе, чем бедуины. Стоило только ему возвратиться домой, как он снова стал идеализировать эту землю, поскольку, несмотря ни на что, это родина евреев. Больше всего Шагала радовало его общение с Суцкевером, поэтом из Вильны, который вел битву (с небольшим успехом) за сохранение культуры идиша в Израиле. Вирджиния отмечала, что Суцкевер, который разговаривал с Шагалом исключительно на идише, «поддерживал в сознании Марка расположение к Белле, но слегка отстранялся от меня». В кругу друзей, сохранившихся после визита в Палестину, и друзей из Вильнюса разговор неизбежно касался смерти – смертей Беллы, Михоэлса, Фефера. Из Иерусалима Шагал писал Опатошу, что здесь «они плачут слезами Витебска, слезами моих родителей и Беллы».
После поездки в Израиль отношения Шагала и Вирджинии стали стремительно разрушаться, их разводили в стороны слава художника, иудаизм, трудности общения молодой женщины с человеком, постоянно пребывающим в воспоминаниях, в которых ей не было места. Сексуальное притяжение прежних лет уходило, но Шагал в середине своего седьмого десятка, возможно, этого и не замечал. «Марк, в сущности, был целомудренным человеком и весьма осторожным во всем, что касалось отношений с другим полом. Он был совершенно верным – у него никогда не было больших искушений, поскольку его потрясающий темперамент уходил в картины, – писала Вирджиния. – Я тосковала по страстной нежности, которая наполняла картины Марка, и это было то, чего я не могла ему объяснить. По природе своей Марк в любви был застенчивым и не откровенным… Он много говорил о любви вообще, он писал любовь, но не осуществлял ее».