Когда первый луч луны озарил их жемчужным сиянием, Руфь отодвинулась от Мартина и, отодвигаясь почувствовала, что и он сделал то же. Им обоим хотелось скрыть все от других. Это должно было остаться их тайной. Руфь сидела теперь в стороне, с пылающими щеками, только сейчас осознав, что произошло. Она сделала что-то такое, чего не хотела обнаружить ни перед братьями, ни перед Олни. Как могла она решиться? Никогда еще этого с ней не случалось, хотя она много раз каталась в лунные ночи на лодке с молодыми людьми. У нее даже желаний таких не появлялось. Она стыдилась и страшилась этой пробуждающейся женственности. Она поглядела украдкой на Мартина, который в этот момент был занят переменой галса, и готова была возненавидеть его за то, что он вызвал ее на такой необдуманный и бесстыдный поступок. И именно он — Мартин Иден! Быть может, ее мать в самом деле права, и они слишком часто видятся. Руфь тут же твердо решила, что это никогда не повторится, а в дальнейшем она постарается реже встречаться с ним. У нее даже явилась нелепая мысль солгать ему, вскользь сказать как-нибудь при случае, что ее укачало в лодке и она почувствовала себя нехорошо как раз перед тем, как взошла луна. Но тут она вспомнила, как они отодвинулись друг от друга перед лицом обличительницы-луны, и поняла, что Мартин ей не поверит.
Все последующие дни Руфь была сама не своя; она не хотела анализировать свои чувства, перестала думать о том, что с нею происходит и что ее ждет; точно в лихорадке прислушивалась она к тайному зову природы, то страшному, то чарующему. Но одно она решила твердо, и это решение придавало ей уверенности: не дать Мартину заговорить о любви. Пока он молчит, все обстоит благополучно. Через несколько дней он уйдет в плавание. А впрочем, если он и заговорит, все равно ничего не случится. Ведь она-то не любит его. Конечно, это будут мучительные полчаса для него и довольно затруднительные для нее, так как ей впервые придется выслушать объяснение в любви. От одной этой мысли сердце ее сладко забилось. Она стала настоящей женщиной, и мужчина добивается ее руки. Все женское в ней готово было откликнуться на зов. Трепет охватил все ее существо, одна и та же мысль назойливо кружилась в голове, как мотылек над огнем. Она зашла так далеко, что уже представляла себе, как Мартин делает ей формальное предложение: она вкладывала слова в его уста, а сама по нескольку раз повторяла свой отказ, стараясь по возможности смягчить его, взывая к присущему Мартину благородному мужеству. Прежде всего он должен бросить курить. На этом она будет особенно настаивать. Но нет, нет, она совсем не разрешит ему говорить о любви. Это в ее власти, и она обещала это своей матери. Краснея и вся дрожа, Руфь с сожалением отгоняла недозволенные мечты. Придется отложить ее первое любовное объяснение до более подходящего времени и до встречи с более достойным претендентом.
Глава двадцать первая
Наступили чудесные дни, теплые и полные неги, какие часто бывают в Калифорнии в пору бабьего лета, когда солнце словно окутано дымкой и слабый ветерок едва колеблет дремотный воздух. Легкий лиловатый туман, словно сотканный из цветных нитей, прятался в складках холмов, а по ту сторону залива дымным пятном раскинулся город Сан-Франциско. Залив блестел, словно полоса расплавленного металла, и на нем кое-где белели паруса судов, то неподвижных, то лениво скользящих по течению. Вдалеке, в серебристом тумане, высился Тамальпайс; Золотые Ворота и в самом деле золотились в лучах заходящего солнца, а за ними открывались безмерные просторы Тихого океана, окаймленные на горизонте густыми облаками — первыми предвестниками надвигающейся зимы.
Лету пора было уходить. Но оно все еще медлило здесь, среди холмов, сгущая лиловые тени в долинах, и под дымчатым саваном удовлетворенности и утомления умирало спокойно и тихо, радуясь, что жило и что жизнь его была плодотворна. На склоне своего любимого холма сидели Мартин и Руфь, совсем рядом, склонив головы над страницами книги; он читал ей вслух стихи любви, написанные женщиной, которая любила Браунинга так, как умеют любить лишь немногие женщины.
Но чтение подвигалось плохо. Слишком сильны были чары угасающей красоты в природе. Золотая пора года умирала так, как жила, — прекрасной и нераскаянной грешницей, и, казалось, самый воздух вокруг был напоен истомой сладких воспоминаний. Эта истома проникала в кровь Мартина и Руфи, лишала их воли, радужным туманом обволакивала мысли и решения. Мартин поддавался разнеживающей слабости, и временами его словно окатывало теплой волной. Их головы совсем сблизились, и когда от случайного порыва ветра волосы Руфи касались его щеки, печатные строчки плыли у него перед глазами.
— По-моему, вы не слушаете того, что читаете, — сказала Руфь, когда он вдруг сбился, потеряв место, которое читал.
Мартин поглядел на нее горящими глазами, но, не выдав себя, ответил:
— И вы тоже не слушаете. О чем говорилось в последнем сонете?