— И я тоже. Мы оба дети. И мы очень счастливы. Ведь наша первая любовь оказалась взаимной!
— Но этого не может быть, — вскричала она вдруг, высвобождаясь из его рук быстрым, порывистым движением, — не может быть, чтобы вы… Ведь вы были матросом, а матросы, я знаю…
Голос ее осекся.
— Привыкли иметь жен в каждом порту, — закончил он за нее. — Вы это хотели сказать?
— Да, — тихо отвечала она.
— Но ведь это не любовь, — возразил он авторитетным тоном. — Я побывал во многих портах, но я никогда не испытывал ничего похожего на любовь, пока не встретился с вами. Знаете, когда я возвращался от вас в первый раз, меня чуть-чуть не забрали.
— Как забрали?
— Очень просто. Полисмен подумал, что я пьян. Я был и в самом деле пьян… от любви!
— Но мы уклоняемся. Вы сказали, что мы оба дети, а я сказала, что этого не может быть. Вот о чем шла речь.
— Я же вам ответил, что никого раньше не любил, — возразил он, — вы моя первая, моя самая первая любовь.
— А все-таки вы были матросом, — настаивала она.
— И тем не менее полюбил я вас первую.
— Да, но ведь были женщины… другие женщины… О! — И, к великому удивлению Мартина, Руфь вдруг залилась слезами, так что понадобилось немало поцелуев, чтобы успокоить ее.
Мартину невольно пришла на память строчка Киплинга: «Но знатная леди и Джуди О'Греди во всем остальном равны». Он подумал, как, в сущности, это верно, хотя романы, читанные им, заставляли его думать иначе. По этим романам он составил себе представление, что в высшем обществе единственный путь к женщине — формальное предложение руки и сердца. В том кругу, из которого он вышел, для девушек и юношей объятия и поцелуи были обыкновенным делом. Но среди утонченных представителей высшего класса подобные способы выражения любви казались ему невозможными. Значит, романы лгали. Он только что получил этому доказательство. Одни и те же безмолвные ласки производят одинаковое впечатление и на бедных работниц, и на девушек высшего общества. Несмотря на несходство положений, они «во всем остальном равны». Он мог бы и сам додуматься до этого, если бы вспомнил Герберта Спенсера. И, утешая Руфь ласками и поцелуями, Мартин с удовольствием возвращался к мысли о том, что знатная леди и Джуди О'Греди, в сущности, равны во всем. Эта мысль приближала к нему Руфь, делала ее доступнее. Ее прекрасное тело было таким же, как и у всех людей. Ничего невозможного не было в их браке. Классовое различие оставалось единственным различием между ними, но и оно было в конце концов чисто внешним. Им можно было пренебречь. Читал же Мартин об одном римском рабе, который возвысился до пурпурной тоги. Почему бы и ему не возвыситься до Руфи? При всей своей чистоте, непорочности, образованности и душевном изяществе она была самой настоящей женщиной, такой же, как Лиззи Конолли и все Лиззи Конолли на свете. Все, что было свойственно им, было свойственно и ей. Она могла любить, ненавидеть; быть может, ей даже случалось биться в истерике; наконец, она могла ревновать, уже ревновала, думая о его недавних портовых любовницах.
— А кроме того, я старше вас, — вдруг сказала она, взглянув ему в глаза, — я старше вас на три года.
— И все-таки вы дитя. По житейскому опыту я старше вас на тридцать три года, — возразил Мартин.
В действительности оба они были детьми во всем, что касалось любви; и по-детски неумело и наивно выражали свои чувства, несмотря на ее университетский диплом и ученую степень и несмотря на его философские познания и суровый жизненный опыт.
Они сидели, озаренные сиянием меркнущего дня, разговаривая так, как обычно разговаривают влюбленные; дивились могучему чуду любви и судьбе, которая свела их, и твердо верили, что любят так, как никто еще не любил на свете. Они беспрестанно вспоминали свою первую встречу стараясь воскресить свои впечатления друг от друга, стараясь точно восстановить, что они тогда подумали и почувствовали.
Облака на западе поглотили заходящее солнце. Небо над горизонтом стало розовым, все кругом потонуло в этом розовом свете, и Руфь тихонько запела «Прощай, счастливый день». Она пела, положив голову ему на плечо, и руки ее были в его руках, и каждый из них в этот миг держал в своей руке сердце другого.
Глава двадцать вторая
Даже если бы миссис Морз не обладала материнской чуткостью, она и тогда бы легко догадалась обо всем, только взглянув на Руфь. Достаточно было взглянуть на румянец, заливавший ее щеки, и блестящие глаза, в которых светилась радость и победное ликование.
— Что случилось? — спросила миссис Морз, дождавшись, когда Руфь легла в постель.
— Ты догадалась? — спросила, в свою очередь, Руфь дрожащим голосом.
Вместо ответа мать нежно обняла ее и провела рукой по ее волосам.
— Он ничего не сказал! — воскликнула Руфь. — Я совсем не хотела, чтобы это случилось, и я бы ни за что не позволила ему говорить, — но он ничего не сказал.
— Но если он ничего не сказал, то ничего и не могло случиться.
— И все-таки случилось.
— Ради бога, дитя мое, что ты болтаешь! — произнесла миссис Морз. — В чем дело? Что такое случилось?