– Да, но это предмет интереса для каждого американца, мы все должны посвящать время и энергию изучению своего наследия, – ответил отец.
– Америка развивается и изменяется, – сказал Генри. – Пути ее развития уникальны и требуют серьезного подхода.
Тут он подумал, не ошибся ли со словом «серьезный»: вдруг отец решит, что сын сомневается в серьезности его, отцовского подхода? Но, при всей ранимости отца, сейчас его разум был слишком озабочен и занят, а его суетная самоуверенность – слишком довершенной, чтобы оскорбиться. Отец напряженно обдумывал весь подтекст последнего замечания, и вот его взгляд сделался стальным, а выражение лица – жестким. Генри любил, когда отец вот так менялся, и жалел, что это редко происходит. На мать он старался не смотреть.
– Так что же ты хочешь делать? – спросил отец.
В этот миг Генри-старший выглядел и разговаривал как человек, обладающий могуществом, огромным личным состоянием и пуританской строгостью высочайшей пробы. Вот таким, думал Генри, вероятно, бывал отец его отца, когда обсуждались планы и деньги.
– Я не хочу становиться историком, – сказал Генри. – Я хочу изучать что-нибудь, чему можно найти более конкретное применение. Короче говоря, сэр, я хотел бы обсудить с вами, могу ли я изучать юриспруденцию.
– И уберечь нас от тюрьмы? – спросил отец.
– Хочешь учиться в Гарварде вместе с братом? – спросила мать.
– Уильям говорит, это лучшая юридическая школа в Америке.
– Уильяму невдомек, как нарушить закон, – заметил отец.
Впрочем, идея меняющейся правовой системы как части меняющейся Америки начала увлекать отца тем сильнее, чем больше он говорил о ней.
Похоже, что, повещав на эту тему некоторое время, он оставил опасения насчет узости предмета и, конечно, ограничивающей природы решений как таковых.
Возможно, отец и осознавал тот факт, что оба его старших сына будут за его деньги просиживать в библиотеках в то время, когда вокруг бушует война за само выживание американских ценностей свободы и прав личности, однако в присутствии Генри он не позволил сомнениям омрачить его энтузиазм – а жена кротким молчанием и мягкой улыбкой также одобрила решение сына поступить в Гарвард, чтобы изучать право.
Так Генри на все лето освободился и от отцовского нервного и бдительного пригляда, и от материнской опеки. Его оставили в покое. Родители теперь могли занять себя волнениями об Уилки, Бобе и Алисе. А Генри смаковал затворничество в своей душной и жаркой комнате. Он мог работать совершенно свободно, мог читать что заблагорассудится без страха, что в любую минуту к нему в комнату без предупреждения заявится отец и скажет, что идет война, его страна нуждается в нем, пришло время приобщиться к армейской дисциплине, научиться носить мундир, ночевать в бараках и ходить строем.
Через несколько дней после того, как отец согласился, что Генри может пойти в юридическую школу Гарварда, тот открыл для себя Готорна. Конечно, он слышал это имя и раньше, как знал об Эмерсоне и Торо[46]
, и пробежал глазами пару его новелл, однако они его не впечатлили, показавшись слишком скучными и поверхностными, в отличие от произведений первых двух эссеистов. Простые назидательные байки о простых благопристойных людях, светлые, неглубокие и нежно-банальные. Генри как-то обсуждал эту тему с Сарджи Перри, и они сошлись на том, что самая ценная, богатая и насыщенная литература написана в тех странах, которыми правил Наполеон, и в тех, которые он завоевывал. Литература произрастала на тех землях, в почве которых можно было отыскать римские монеты. Готорновы «Истории, рассказанные дважды» напомнили им с Перри те, что могла бы рассказать их тетушка о своей тетушке, – рассказы, начисто лишенные каких-либо социальных деталей и чувственного ландшафта. Друзьям казалось, что такова доля всякого, кто пытался писать о жизни в Новой Англии: волей-неволей он сталкивался с разреженностью социальной атмосферы, отсутствием правил поведения и наличием удушающей системы моральных устоев. Все это, считал Генри, сделает любого романиста жалким и ничтожным. Тут нет ни монарха, ни монаршего двора, ни аристократии, ни дипломатической службы, ни дворян с имениями, ни замков, ни поместий, ни старинных усадеб, ни приходов, ни хижин под соломенными крышами, ни руин, заросших плющом. Ни соборов, ни аббатств, ни нормандских церквушек. Ни литературы, ни романов, ни музеев, ни картин, ни политических течений, ни охотничьих или спортивных сообществ. Если отбросить все это, писатель останется ни с чем, думал Генри. Неоткуда взять колорит, негде развернуть жизненную драму – лишь горстка чувств на фоне пригоршни традиций. Троллоп и Бальзак, Золя и Диккенс стали бы старыми желчными проповедниками или безумными длинноволосыми школьными учителями, если бы их угораздило родиться в Новой Англии и жить среди ее обитателей.