Двигаюсь дальше; между деревьями на каждом шагу кресты и камни с надписями. Я быстро нахожу телегу. Судя по следам, лошадь стояла прямо тут. Возможно, они оба на ней ускакали. Если спуститься вниз к подножью холма, я еще увижу их следы, там, где они пересекали поле.
На деревянной телеге под брезентом — ящики. Открываю ближайший ко мне, красного цвета. Нет, там не тсантсы, а обычные черепа. У одного во лбу пулевое отверстие — такое, что палец можно просунуть. Постучав по черепу, я кладу его назад.
Никаких запасов, оружия, одежды на телеге нет — сплошь образцы. Это мы тут бросим, думаю я. Плевать на образцы, пусть гниют. А мы уйдем отсюда. И куда-нибудь да выйдем. К какой-нибудь станции. Вдвоем. Так я прикидывал. Но внезапно началась пурга.
Сначала ветер швырял мне в лицо сорванную листву и небольшие ветки, потом деревья задрожали от шквала, заскрипели, ветром начало наметать снег с поля, стало трудно дышать, миг-другой — и от ледяного воздуха я уже почувствовал резкую боль в легких, отломанная ураганом двухметровая ветка пролетела у меня над головой… Я заполз в палатку.
— Буран, — говорю я Уле, которая сидит, опершись спиной о ящики.
— Это пурга, — отвечает она. — Отсюда нам уже не выбраться. Воды у нас два ведра.
Хотя склоны ложбины нас защищали, голову из палатки было не высунуть. От ветра перехватывало дыхание, слепило глаза, его порывы валили с ног. Телегу он точно сметет. Я представил себе разбитые коробки, летящие по ветру кости, размозженные о камни черепа…
— Ула! Ты тут всё знаешь. Когда это кончится?
В последний раз буря заточила ее на восемь дней. В прочном доме, с целой компанией товарищей по работе и запасом провианта и воды. У них были даже гитара и настольные игры! Тогда они собирали образцы в Сибири.
— Ясно.
— Скоро начнется снегопад, а когда буря уляжется, наступят морозы. Если никто не придет на помощь, шансов у нас почти нет, — говорит Ула.
Ночью — или когда мы думаем, что настала ночь, — мы спим, прижавшись друг к другу. Потом просыпаемся и едим хлеб.
Мне снится «Паучок». Он во мне. Растворится еще и меня отравит. Все эти данные и контакты захватывают мои внутренности.
Ула сидит рядом со мной с открытыми глазами и рассказывает о своей работе.
Ее группа была выбрана для рекогносцировки в местах захоронения людей в одной из областей Белоруссии, особенно пострадавших от радиации.
— После чернобыльской аварии радиоактивными отходами была заражена треть Белоруссии, — сообщает она. — Это называют радиационным геноцидом.
Весь день по жаре или под дождем они копошились у могил. Деревенские в них чуть ли не плевали. Все знают те места, где лежат мертвые, но это табу. Кто роет старую могилу, ломает ребра живым, говорят тут.
— Вот как?
«Что вы там роете? Оставьте их в покое, да и нас тоже!» — сказал им глава одного сельсовета. По ночам у них пропадали находки. То, что они с таким трудом выкапывали, кто-то возвращал назад. Они подозревали, что это были деревенские подростки. Когда Ула как-то пошла в магазин, ей пришлось соврать собравшейся толпе, что она голландка, а не немка. При этом жертвы были совершенно точно расстреляны НКВД.
— Как ты это поняла?
— По пулям. Но были и другие доказательства. Ты знаешь, что в зараженных областях заболеваемость раком у детей до сих пор в двадцать раз выше, чем в других местах? Продукты туда приходится привозить…
— Ула, это кошмар!
Члены ее группы уезжали один за другим. Травмы во время работы, диарея из-за плохой воды, депрессия. И стали возникать проблемы с работниками, присланными Министерством. Множество образцов пропало.
Я похлопал ее по плечу и протянул две синие таблетки, которые извлек из кармана. Она проглотила их и запила водой.
— В Октябрьском мы нашли могилы, в которых были сотни людей. Их убили либо раздетыми догола, либо в летней одежде, которая совсем истлела. Пули и гильзы — от самых разных типов оружия, и больше ничего, никаких документов, монет за подкладкой, клочков газет в обуви, девчачьих заколок — ничего, никаких опознавательных знаков!
— А зубы? — спрашиваю я, вспомнив подземелье Кагана. А может, пещеру — не знаю, как назвать то, где мы были.
— Зубы всякие, и чиненые, и запущенные, — отвечает Ула и делает мне знак не перебивать ее. — Мы провели скорректированный радиоуглеродный анализ скелетов, — продолжает она, — чтобы определить время убийства. Ну, а потом, по идее, должна сказать свое слово генетика. Если в могиле поляки или, скажем, русские, особой разницы между ними не будет. Но если это были солдаты вермахта или евреи, тогда различия уже заметны. Только никому об этом не говори, ладно? Эта самая генетика пользуется не слишком хорошей репутацией.
— Не скажу, — пообещал я.
— Это был адский труд. Сколько раз я, даже и по ночам, под дождем, водила в растерянности лопаткой по краю ямы, размышляя, кто кого здесь убивал. Советские — советских, немцы — советских и других евреев, или немцы вместе с советскими — других советских людей? И учти еще, что все они делятся на белорусов и русских, украинцев и русинов, а кроме того, есть поляки, прибалты и прочие. Прости, а ты кто?