– Вы преждевременно ревете, сударыня! Смотрите, вам не хватит слез впоследствии!
Снова озлобляясь, она сказала:
– У матери на все слез хватит, на все! Коли у вас есть мать – она это знает, да!
Офицер торопливо укладывал бумаги в новенький портфель с блестящим замком.
– Марш! – скомандовал он.
– До свиданья, Андрей, до свиданья, Николай! – тепло и тихо говорил Павел, пожимая товарищам руки.
– Вот именно – до свиданья! – усмехаясь, повторил офицер. Весовщиков тяжело сопел. Его толстая шея налилась кровью, глаза сверкали жесткой злобой. Хохол блестел улыбками, кивал головой и что-то говорил матери, она крестила его и тоже говорила:
– Бог видит правых…
Наконец толпа людей в серых шинелях вывалилась в сени и, прозвенев шпорами, исчезла. Последним вышел Рыбин, он окинул Павла внимательным взглядом темных глаз, задумчиво сказал:
– Н-ну, прощайте!
И, покашливая в бороду, неторопливо вышел в сени.
Заложив руки за спину, Павел медленно ходил по комнате, перешагивая через книги и белье, валявшееся на полу, говорил угрюмо:
– Видишь, – как это делается?..
Недоуменно рассматривая развороченную комнату, мать тоскливо прошептала:
– Зачем Николай грубил ему?..
– Испугался, должно быть, – тихо сказал Павел.
– Пришли, схватили, увели, – бормотала мать, разводя руками.
Сын остался дома, сердце ее стало биться спокойнее, а мысль стояла неподвижно перед фактом и не могла обнять его.
– Насмехается этот желтый, грозит…
– Хорошо, мать! – вдруг решительно сказал Павел. – Давай, уберем все это…
Он сказал ей «мать» и «ты», как говорил только тогда, когда вставал ближе к ней. Она подвинулась к нему, заглянула в его лицо и тихонько спросила:
– Обидели тебя?
– Да! – ответил он. – Это тяжело! Лучше бы с ними…
Ей показалось, что у него на глазах слезы, и, желая утешить, смутно чувствуя его боль, она, вздохнув, сказала:
– Погоди, возьмут и тебя!..
– Возьмут! – отозвался он. Помолчав, мать грустно заметила:
– Экий ты, Паша, суровый! Хоть бы ты когда-нибудь утешил меня! А то – я скажу страшно, а ты еще страшнее.
Он взглянул на нее, подошел и тихо проговорил:
– Не умею я, мама! Надо тебе привыкнуть к этому.
Она вздохнула и, помолчав, заговорила, сдерживая дрожь страха:
– А может, они пытают людей? Рвут тело, ломают косточки? Как подумаю я об этом, Паша, милый, страшно!..
– Они душу ломают… Это больнее – когда душу грязными руками…
11
На другой день стало известно, что арестованы Букин, Самойлов, Сомов и еще пятеро. Вечером забегал Федя Мазин – у него тоже был обыск, и, довольный этим, он чувствовал себя героем.
– Боялся, Федя? – спросила мать.
Он побледнел, лицо его заострилось, ноздри дрогнули.
– Боялся, что ударит офицер! Он – чернобородый, толстый, пальцы у него в шерсти, а на носу – черные очки, точно – безглазый. Кричал, топал ногами! В тюрьме сгною, говорит! А меня никогда не били, ни отец, ни мать, я – один сын, они меня любили.
Он закрыл на миг глаза, сжал губы, быстрым жестом обеих рук взбил волосы на голове и, глядя на Павла покрасневшими глазами, сказал:
– Если меня когда-нибудь ударят, я весь, как нож, воткнусь в человека, – зубами буду грызть, – пусть уж сразу добьют!
– Тонкий ты, худенький! – воскликнула мать. – Куда тебе драться?
– Буду! – тихо ответил Федя. Когда он ушел, мать сказала Павлу:
– Этот раньше всех сломится!..
Павел промолчал.
Через несколько минут дверь в кухню медленно отворилась, вошел Рыбин.
– Здравствуйте! – усмехаясь, молвил он. – Вот – опять я. Вчера привели, а сегодня – сам пришел! – Он сильно потряс руку Павла, взял мать за плечо и спросил:
– Чаем напоишь?
Павел молча рассматривал его смуглое широкое лицо в густой черной бороде и темные глаза. В спокойном взгляде светилось что-то значительное.
Мать ушла в кухню ставить самовар. Рыбин сел, погладил бороду и, положив локти на стол, окинул Павла темным взглядом.
– Так вот! – сказал он, как бы продолжая прерванный разговор. – Мне с тобой надо поговорить открыто. Я тебя долго оглядывал. Живем мы почти рядом; вижу – народу к тебе ходит много, а пьянства и безобразия нет. Это первое. Если люди не безобразят, они сразу заметны – что такое? Вот. Я сам глаза людям намял тем, что живу в стороне.
Речь его лилась тяжело, но свободно, он гладил бороду черной рукою и пристально смотрел в лицо Павла.
– Заговорили про тебя. Мои хозяева зовут еретиком – в церковь ты не ходишь. Я тоже не хожу. Потом явились листки эти. Это ты их придумал?
– Я! – ответил Павел.
– Уж и ты! – тревожно воскликнула мать, выглядывая из кухни. – Не один ты!
Павел усмехнулся. Рыбин тоже.
– Так! – сказал он.
Мать громко потянула носом воздух и ушла, немного обиженная тем, что они не обратили внимания на ее слова.
– Листки – это хорошо придумано. Они народ беспокоят. Девятнадцать было?
– Да! – ответил Павел.
– Значит, – все я читал! Так. Есть в них непонятное, есть лишнее, – ну, когда человек много говорит, ему слов с десяток и зря сказать приходится…
Рыбин улыбнулся, – зубы у него были белые и крепкие.
– Потом – обыск. Это меня расположило больше всего. И ты, и хохол, и Николай – все вы обнаружились…