Мечников считал основной причиной преждевременного старения яды гнилостных бактерий, гнездящихся в толстой кишке (и в этом, конечно, заблуждался). Саму толстую кишку он относил к тем доставшимся нам от предков органам, которые совершенно бесполезны и могут быть удалены из организма без всякого ущерба для него (и в этом тоже заблуждался), — поэтому он приветствовал операции английского хирурга Лэна. Впрочем, на хирургическом вмешательстве он не настаивал, так как надежным средством против гнилостных бактерий считал молочнокислые продукты, особенно изготовленную по его рецепту «болгарскую простоквашу»…
Но не единственным.
Мечников выступал против всяких излишеств и крайностей.
Он указывал, что излишества в пище так же укорачивают жизнь богачей, как полуголодное существование — бедняков; что праздность так же вредна, как непосильный, изнурительный труд; что чрезмерная роскошь так же сокращает дни, как нищета и антисанитария.
В интересах сытых и богатых, проповедовал Мечников, отказаться от излишеств в пользу голодных и бедных — ведь заразные болезни, нередко переходящие в массовые эпидемии, начинаясь, как правило, там, где царит перенаселенность и грязь, не щадят потом и кварталы богачей.
Толстой взывал к врожденному нравственному чувству; он старался пробудить у людей, принадлежавших к господствующим классам, их уснувшую совесть.
Мечников не верил в возможность пробудить совесть, как не верил в то, что врожденное нравственное чувство может у большинства людей пересилить врожденный же эгоизм.
Вот, пожалуй, главное различие в их взглядах.
Но как ничтожно это различие в сравнении с тем, что их объединяло!.. Оба были за умеренную трудовую жизнь, оба призывали помогать ближнему… И если, по Мечникову, «горе» было все-таки в том, что «мы живем мало времени», то ведь причину этого «горя» он видел в том, что на языке Толстого называлось: «Мы плохо живем, живем против себя и своей совести».
…Так почему же Толстой в дважды прочитанной книге Мечникова всего этого не увидел?
А может быть, увидел?..
В нами уже частично использованном разговоре его с Софьей Александровной Стахович милая Софья Александровна пыталась защищать Мечникова, но Толстой сказал:
— Прочтите Достоевского «Смерть в госпитале». Почему воображают, что лучше жить сто двадцать лет, а не сто двадцать минут?
И Софья Александровна не нашлась что возразить.
Познакомившись со взглядами Мечникова по газетному интервью, она не понимала, что, с его точки зрения, разница между тем, прожить ли 120 лет или 120 минут, не только количественная.
Но поверим ли мы, что Толстой тоже этого не понимал?
Откуда же такое упорное нежелание обсуждать воззрения Мечникова по существу? Не оттого ли, что Толстой не сознавал, конечно, — не позволял себе сознавать, — но чувствовал своим чутким нравственным чувством, что стоит уступить хоть на миг, хоть на миг стать на точку зрения Мечникова (а как иначе обсуждать его взгляды всерьез?), и попадешь в тиски его логики, из которых уже не вырвешься… А если признать, что наука все-таки способна указать путь к
Невольно вспоминается умное замечание Чехова о Толстом, которое записал Бунин: «Иногда он хвалит Мопассана, Куприна, Семенова, меня… Почему? Потому что он смотрит на нас, как на детей. Наши рассказы, повести и романы для него детская игра, поэтому-то он в один мешок укладывает Мопассана с Семеновым. Другое дело Шекспир: это уже взрослый, его раздражающий, ибо он пишет не по-толстовски…»
Не видел ли он в Мечникове
Но почему тогда десять минут беглой полусветской болтовни — и пожалуйста! — Мечников
А в это время вставшая поздно Софья Андреевна спешила к возвращавшимся из деревни гостям.
Высокая, полная, еще красивая, с чем-то властным и энергичным в движениях (такой показалась она Ольге Николаевне), стала оживленно рассказывать:
— Лев Николаевич теперь в отличном периоде, бодр и спокоен… Вы, вероятно, слышали обо мне много дурного; говорят, что он — небо, а я — земля. Но так будет поневоле: надо же кому-нибудь заботиться о материальной стороне, чтобы он сам мог спокойно работать, без мысли о зарабатывании, которая неизбежно бы дурно влияла на его произведения. Ведь он пишет медленно и долго и должен иметь спокойствие духа, мочь делать это… К тому же у нас двадцать три внука! Вот мне и приходится всем заниматься самой — и хозяйством, и изданиями. Весь день только этим и поглощена. А по ночам до трех часов пишу записки «Моя жизнь», в сущности биографию Льва Николаевича…
Бедная Софья Андреевна! Ведь она искренне была убеждена, что ее заботы о материальной стороне помогают ему «иметь спокойствие духа»! И это в то время, как он изнемогал под бременем излишеств, которыми, говоря объективно, не так уж и был отягощен яснополянский быт.
Но в чем бесспорно права была Софья Андреевна — это в том, что Толстой был тогда «в отличном периоде, бодр и спокоен».