Читаем Мечты и кошмар полностью

ЛУНДБЕРГ, АНТОНИН, ЕСЕНИН


Три легких силуэта. Каждого из этих людей, — незамечательных, но типичных для нашего времени, — я помню у истока его карьеры. И, может быть, мои «ума холодные наблюдения» покажутся любопытными.

Лундберг — называл себя моим «крестником». Мне принадлежит… заслуга? спасения его первой рукописи от редакторского камина.

Двери нашего тогдашнего журнала следовало, по моему убеждению, широко открыть начинающим. Они и были открыты, и не напрасно: у нас впервые стали печататься Блок, Пяст, Сергеев-Ценский и другие, себя впоследствии оправдавшие.

Рукопись Лундберга показалась мне не блестящей, но возможной. Вызываю неизвестного автора. И вскоре он становится частым посетителем как редакции, так и моего дома.

Большеголовый, большелицый, бледный юноша в синей рубашке. Дикий неврастеник. Любит длинные, надрывные разговоры. И мало-помалу я убеждаюсь, что это человек, не лишенный, может быть, способностей, но обреченный на «личную негодность»: его точит и ест червяк безнадежного честолюбия слабых. Слабняк, если он не глуп, начинает в этом случае с потери равновесия. И Лундберг особенно охотно говорит — о самоубийстве.

Не всегда можно полагаться на правило: «Не убьет себя тот, кто о самоубийстве говорит». И потому оставить Лундберга, уклониться от бесконечных разговоров, мне не хотелось. Они, впрочем, не дали ему помощи: внутренний червяк тщеславия, сосредоточенное, болезненное саможаление заслоняли его от всех спасительных интересов, — к искусству, к философии, к вопросам общественным. Особенно безразличен, даже враждебен, он был к последним.

Но то обстоятельство, что он очутился в литературном кругу, в связи с людьми, в которых он хотел вызывать к себе участие, — пожалуй, ему и помогло.

Из Киева, куда он уехал, он продолжал писать мне. С удивлением мы узнали, что он сделался «учеником», и даже «любимым», л. Шестова. Мимолетная встреча в Киеве показала мне Того Же Лундберга, ноющего, скорченного от внутренней, мелкой боли, ничем, кроме нее, не интересующегося; вернее — все берущего, как средство для ее невозможного утоления. Как в письмах своих — он был уныло и злобно льстив… И этого не видит в «любимом ученике» глубокий русский философ — Л. Шестов?

Впрочем, не наивны ли, не доверчивы ли, как дети — философы?

В Петербурге, когда Лундберг туда снова переехал, мы уже не встречались. Нужды в нас больше не было. Сделавшись заправским литератором (при посредстве ли одного своего «учителя» или и других наивных людей — не знаю) он даже писал какие-то особенно злостные против нас статьи. Мне их, впрочем, не пришлось видеть, да и отметы не стоило бы, если бы в то же время, изредка, не получались от Лундберга письма, все те же, заунывно-льстивые… на всякий случай?

Прикончил Лундберга некий Иванов-Разумник.

Этого Иванова-Разумника долго называли «обольстителем недоносков». Он таким и был, сидя в подполье, до дней своего торжества, т. е. торжества большевиков. Литературный критик, создатель «Скифов», — он в сердцевине своей тот же Лундберг, только похитрее и посмелее, а потому по приемам, по самой материи своей — родной брат Петерсу и Дзержинскому. Выйдя на свет, он стал заглатывать уже не одних недоносков, а «гениальных детей» — Ремизова, Белого, Блока.

— Как, и вы с ним? — спрашиваю раз в ужасе Блока по телефону. — Пусть Боря (А. Белый), он «потерянное дитя»… Но вы?..

И грустный прошелестел ответ:

— Да ведь и я, может быть… «потерянное дитя»…

Но когда-нибудь о Разумнике, о его большевизме, который довелось мне наблюдать собственными глазами, я напишу особо. Ремизов, успевший выскользнуть, помнит, конечно, что делал этот господин с ним. Здесь я только подчеркиваю, что развращение Лундберга закончил именно Иванов-Разумник. Это было не трудно, при родственности их природ. У Лундберга только все поуже, поробче, и была еще оглядка, — до соединения с Разумником. Но разврат один, сущность одна, то же человечество, личная негодность, которая лучше всего определяется двумя словами, — банальными, но бездонно-глубокими: ni foi, ni loi [37]. Ни веры, ни закона. Ничего, кроме жажды утолить ненасытного (все равно, какого) собственного червяка. Он — цель. Остальное, остальное — средство.

Лундберг, «любимый ученик» Шестова, уже не мог не сделать со своим «учителем» того, что недавно сделал. Утвердившись в Берлине, на деньги своих господ, вздумал облагодетельствовать изгоя (в нем сантиментальность, в Лундберге!). Скрыв происхождение денег, выпросил рукопись для напечатания. А потом взял да и уничтожил книгу. Сжег, кажется. Но уж, наверно, не обошлось без ламентаций и всяческого, перед Шестовым, нытья… Ведь, написал же он мне, в начале большевистского хозяйства, абсолютно бесполезное письмо с унылым припевом: «Я знаю, что вы мне не ответите…»

Угадал верно.


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже