– Чик раз, тырк второй – и готово. Как в Ветхом Завете. Ты – зуб за зуб, я – око за око.
Глаз Шомберга сверкнул желтым блеском. В дверную щель проникала полоска тусклого света от фонаря над подъездом.
На Санина вдруг накатило, ни с того ни с сего.
– Слушай, – внутренне закипая, сказал он. – Сдается мне, не справедливости тебе хочется. Ты от «исполнения» заводишься. Тебе нравится ломом по хребту, шилом в глаз, яйца оторвать или что ты там надумал сделать с Лесныхом.
– Что?! – просипел Самурай. Глаза наполнились неистовым сиянием. – Что ты сказал?!
– Что слышал. Чем мы с тобой лучше их? Такие же нелюди. Я понимаю – вмазать по зубам, даже убить, но всё вот это… Не для того я прошел через их душегубки, чтобы самому становиться палачом. Зубы я Бляхину выбью – сколько вылетит с одного удара. Думаю, вылетит много – у меня свинчатка. И баста. А если ты собираешься Лесныха «холостить», давай без меня. Наши пути расходятся.
– Ты… тварь… меня… в садисты записал? – сдавленно выговорил Шомберг. – Меня? Я такой же… как эти?
Из горла Самурая донесся клекот, глаза закатились кверху, остались одни белки. Санин видел напарника в таком состоянии несколько раз, в лагере. Впадая в бешенство, Шомберг делался невменяем. Однажды вгрызся зубами в горло лазаретному лепиле – еле оттащили, с кровавой пеной на губах. Потому с Самураем никто и не связывался.
– Охолони! – прикрикнул Санин. – Меня истерикой не напугаешь.
Но Шобмерг не пугал. Глаза вернулись в прежнее положение, но были словно затянуты пленкой.
– На!
Шило ударило в грудь, пробило бушлат, оцарапало кожу. Самурай размахнулся снова, но во второй раз Санин не сплоховал – врезал психу в переносицу, основательно.
Треск, звон, грохот.
Открыл дверь шире, чтобы осветить ступеньки.
Шомберг сидел на земле, хлопал ресницами, шарил вокруг рукой – искал очки. Нащупал, нацепил на нос. Оба стекла вылетели. Щурясь, поднялся.
Проходя мимо, задел плечом, сослепу стукнулся о стену. Качаясь, пошел прочь.
– Хаза твоя, – сказал ему вслед Санин. – Живи. Только деньги занесу, твою половину. И всё, разбежались.
Самурай не ответил.
Без десяти. Еще оставалось время покурить.
Затаскивать Бляхина в подвал Санин передумал. Просто врезать со всей силы, и, пока будет плеваться зубами, сказать: «Это тебе за Оппельн, мразота. За всех, кому ты жизнь сломал».
Дверь подъезда открылась на пару минут раньше обычного, будто Бляхину не терпелось попрощаться с зубами.
Загасив папиросу о стену, Санин сунул окурок в карман – на всякий случай, чтоб потом не подобрали мусора. Быстро пошел вперед, отведя руку со свинчаткой для удара. В этот поздний час, проверено, никто кроме Бляхина из дома не выходит.
Еле успел спрятать кулак за спину. Застыл.
Из двери вместо гражданина начальника вышел отец Рэма Клобукова.
Удивился:
– Вы?
Про чудеса
Позвонил Филипп. Сказал:
– Кое-что для тебя разузнал. Заезжай, когда сможешь. Я приболел, из дома сегодня выходить не буду.
Была операция на открытом сердце, шла семь с половиной часов. К сожалению, неудачная. Естественное кровообращение не восстановилось. Клобуков освободился только в девятом часу и сразу поехал на улицу Кирова, очень усталый и мрачный.
– По твоему Баху принято решение, – сказал Бляхин. – Положительное. Оформят бумаги – может хлопотать о пенсии как реабилитированный, восстановить прописку, встать в очередь на жилплощадь и прочее. Пришлось повозиться, нажать кнопки, но чего не сделаешь для старого друга, тем более ты Еве лечение организовал. В общем, порадуй деда.
– Если увижу, – вздохнул Антон Маркович. – Он меня избегает.
Спускался на лифте озабоченный. Теперь надо было разыскать Иннокентия Ивановича уже не ради покаяния, дела в конце концов эгоистического, а по важному поводу. Бог знает, сколько недель или даже месяцев протянется бюрократическая волокита, зачем старому нездоровому человеку зря нервничать?
Столкнувшись у подъезда с Саниным, Клобуков очень удивился.
– Брожу по вечерней Москве, – объяснил тот, поздоровавшись. – Понравился двор со львом, куда я вас тогда проводил. Вот, заглянул от нечего делать. Но это очень хорошо, что я вас встретил. Хочу забрать свои вещи. Уезжаю. Сейчас можно?
– Конечно. Я домой.
Ехали по бульварному кольцу на 31 троллейбусе. Оба были насуплены, погружены в свои мысли.
Неудобно долго молчать, подумал Антон Маркович. Но не такое настроение, чтобы говорить о пустяках, особенно с этим человеком.
За мокрым от моросящего дождика окном проплыл силуэт Пушкина.
– Когда открывали это памятник, автор «Преступления и наказания» в своей знаменитой речи произнес ужасные слова, – сказал Клобуков. – «Разве может человек основать свое счастье на несчастье другого?».
– Почему «ужасные»?
– Потому что за всякое преступление есть наказание, – сам понимая, что это звучит бессвязно, заговорил Антон Маркович о наболевшем. – И казнит каждый себя сам, без снисхождения и пощады. Никакое НКВД и Гестапо не придумают тебе более мучительной казни, чем ты сам.
– Вы об угрызениях совести? А если ее у человека нет и никогда не было?