Как же проходили дни Анны Андреевны в эти годы? Каждый, кто встречал ее в последние десять лет жизни, помнит, что она жила на два города и, естественно, на два дома. Возраст и болезни уже не позволяли ей селиться одной. Больше четырех месяцев подряд Анна Андреевна вообще не живала в Москве из-за чрезвычайно жестких правил прописки. Если «квартиросъемщик» отсутствовал сверх этого срока, милиция имела право его выписать, то есть лишить возможности жить в родном городе. Легко себе представить, как опасалась этого Анна Андреевна. На частые уговоры обменять свою ленинградскую комнату на московскую она отвечала с тоской: «А где вы меня похороните?» Она боялась остаться вне Питера не только при жизни, но и после смерти. Как мы помним, в любимом городе она жила вместе со своей падчерицей — Ириной Николаевной Пуниной и ее дочерью Аней (Анной Генриховной Каминской). Обе они выросли на ее глазах, и в доме царил совсем другой тон, более фамильярный, чем на Ордынке, иногда слишком бесцеремонный. Но Анна Андреевна находила в этом свою прелесть: «Ира — единственный человек — кроме Левы, конечно, — который говорит мне "ты" », — нередко замечала она. А Лева все еще был в лагере, присылая оттуда матери «трудные» письма, не знаю, как назвать их иначе. Он вернулся в 1956 году до такой степени ощетинившийся против нее, что нельзя было вообразить, как они будут жить вместе. Оба были больны, обоим надо было лечиться, а Леве не терпелось строить себе новую свободную жизнь. Кончилось тем, что он жил один, на отлете. Его приходы вносили больше напряжения в эту странную «семью». К сожалению, окружающие не старались смягчить это положение, напротив, только усиливали назревающий полный раздор. Долгое ожидание возврата сына, завершившееся так убого, — одна из составляющих печального самораскрытия: «…и думы нет…» Ясно, что тут подразумевается не вялость мысли, а нечто подобное жалобам библейского Иова: «Думы мои — достояние сердца моего — разбиты».
Остановимся на третьем члене триады — «И даже дыма нет». Не только дома, но и хозяйства нет. В русской деревне долго сохранялось старинное употребление слова «дым». Оно означало «двор», «тягло», «очаг». Другими словами, в этой строке подразумевается — «нет семьи», и это вносило в набросок дополнительную краску тоскливой заброшенности в эти слова.
Свои бродячие строчки Ахматова нагора не выдавала. Но то, что слышится в прикорнувшем на полях рукописи двустишии, вошло в законченное стихотворение, написанное тогда же. При жизни автора оно не было напечатано по цензурным соображениям. Но Анна Андреевна охотно читала его друзьям. Я даже помню, как остро я восприняла стих «Разве этим развеешь обиду?», вероятно, из-за гармонического движения в нем гласных, да и согласных («разве-развеешь» ).
Перечтем это стихотворение целиком.
9 апреля 1958
В этом стихотворении много реминисценций.
В пору размышлений над восьмой главой «Онегина» Ахматова останавливается на строках: «А перед ним воображенье / Свой пестрый мечет фараон». Она старалась припомнить, где же у Пушкина попадается это выражение. Нашла. 5 ноября 1830 года Пушкин писал Вяземскому о злободневных политических событиях — «Мечут нам чистый баламут, а мы еще понтируем». Вот и появилось у Ахматовой выражение: «…под ноги мечешь». В той же ее первой строфе обнаруживается еще один источник, вернее, самоповторение, восходящее к «Молитве» пятнадцатилетнего Лермонтова: «…От страшной жажды песнопенья / Пускай, Творец, освобожусь, / Тогда на тесный путь спасенья К Тебе я снова обращусь». У Ахматовой в стихотворении 1913 года — «Я так молилась: Утоли/ Глухую жажду песнопенья!» В нашем стихотворении — «Песнопения светлую страсть».