— От Проспекта? Если впустят на Ганзу — то по Кольцу. Все лучше, чем по нашей линии вниз спускаться. Неприятные воспоминания, знаешь. Ганза верней будет. У меня виза проставлена, Мельник выправлял еще. Тебя пустят?
— Там карантин ведь.
— У них вечно какой-нибудь карантин. Прорвемся как-то. Проблемы все потом начнутся. Театральная… Туда с какой стороны не подступись…. Выбрал ты место, дед, чтобы своего радиста прописать. Посреди минного поля.
— Да что же…
— Шучу.
Старик поглядел себе как-то особо — в подлобье себе, вовнутрь, где у него была расстелена, видимо, карта метро. У Артема она всегда была перед глазами, он прямо сквозь нее научился смотреть. За год службы у Мельника научился.
— Я бы сказал… До Павелецкой лучше. Дальше, но быстрее. И оттуда уже по — зеленой вверх. Если повезет, можем и за день добраться.
И дальше — по трубе.
Вжикающий фонарик трудился, как мог — но светлое пятнышко от него доставало шагах только в десяти, а дальше его уже разъедала темнота. С потолка капало, стены блестели влажно, что-то утробно урчало, и падающие сверху на голову капли бередили кожу, как будто это не вода была, а желудочный сок.
Возникали в стенах какие-то двери, а иногда черные провалы боковых ходов — по большей части заколоченные и заваренные арматурными решетками.
На радужных пассажирских картах, известно ведь, не было обозначено и трети всего метро, настоящего. К чему людей смущать? Пронесся от одной мраморной станции к другой, уткнувшись в телефон, перескочил на час вперед — все, приехали. И не успел задуматься, на каких глубинах побывал. И поинтересоваться: а что там, за стенами станций, куда уводят зарешеченные ответвления из туннелей? Хорошо, что не успел. Смотри в телефон, думай о своем важном, не суйся куда не следует.
Шагали особым туннельным шагом — полуторным, куцым — так, чтобы ровно на шпалы попадать. Надо много пройти, пока ноги такому научишь. Те, кто на станциях сидит, так не умеют, сбиваются, проваливаются.
— Ну а ты, что, дед… Один?
— Один.
Весь свет уходил вперед, и не разобрать было, что там у старика на лице. Ничего, наверное: борода да морщины.
Прошагали еще с полста шпал. Ранец с рацией стал наливаться тяжестью, напоминать о себе. Взмокли виски, спина потекла.
— Была жена. На Севастопольской.
— Ты на Севастопольской аж живешь?
— Раньше — да.
— Ушла? — почему-то Артему это показалось самым вероятным. — Жена?
— Я ушел. Чтобы книгу писать. Думал, книга важнее. Оставить после себя что-то хотел. А жена все равно не денется никуда. Понимаешь?
— Ушел от жены, чтобы писать книгу? — переспросил Артем. — Это вообще как? И она… Отпустила тебя?
— Я сбежал. Вернулся — а ее нет уже.
— Ушла?
— Умерла.
Артем перебросил баул с химзой из правой руки в левую.
— Не знаю.
— А?
— Не знаю, понимаю, или нет.
— Понимаешь-понимаешь, — устало, но уверенно сказал старик.
Артему было вдруг страшно. Страшно сделать что-то необратимое.
Дальше шпалы считали молча. Слушали урчащее эхо и далекие стоны: это метро переваривало кого-то.
Сзади опасности не ждали; вперед — всматривались, пытались засечь в туннеле, в колодце с чернилами, ту легкую рябь на поверхности, вслед за которой выхлестнется, вылезет наружу что-то жуткое, безымянное. А затылком — не глядели.
Напрасно.
Скрип-поскрип. Скрип-поскрип.
Тихонько так вкралось оно в уши, постепенно.
И заметно стало только тогда, когда уже поздно было оборачиваться и выставлять стволы.
— Эу!
Если бы хотели их сейчас в спину свинцом толкнуть, положить лицом на гнилые шпалы, могли бы и успели. Урок: в трубе нельзя о своем думать, приревновать может. Забываешь, Артем.
— Стоять! Кто?!
Ранец и баул повисли на руках; помешали прицелиться.
Выкатила из темноты дрезина.
— Эу. Эу. Свои.
Это был тот караульный, котангенс. Один на дрезине, бесстрашный человек. Бросил пост и покатил в никуда. Дурь его погнала.
Какого черта ему нужно?
— Ребята. Я подумал. Подбросить, может. До следующей.
И он улыбнулся им обоим самой лучшей своей улыбкой. Щербатой и растрескавшейся.
Спина, конечно, просила ехать, а не пешком тащиться.
Изучил благодетеля: ватник, залысины, под глазами набрякло, но сквозь прокол зрачка — свет идет, как из замочной скважины.
— Почем?
— Обижаешь. Ты же Сухого сын, да. Начстанции. Я за так. За мир во всем мире.
Артем встряхнулся; ранец подпрыгнул и половчее оседлал его.
— Спасибо, — решился Артем.
— Ну дак! — обрадовался караульный и замахал руками, как будто разгоняя годами накуренный туман. — Ты же большой мальчик, сам должен понимать тонкости! Тут без штангенциркуля никак!
Он не затыкался до самой Рижской.
— Привезли нам говнеца?
Первым — вперед дозорных — их встречал остриженный скуластый парняга со свернутыми ушами. Глаза его были прорезаны чуть наискось, но цвета были цементного, как небо. Кожанка на нем не сходилась, а через распахнутую рубаху из-промеж кудрей и синих рисунков с креста смотрел спокойно и уверенно довольно крупный Иисус.
Между ног у парня было надежно зажато жестяное ведро, а через плечо висела сума, и он по этой суме похлопывал, чтобы она издавала соблазнительное позвякивание: