— Еще бы! Столько ненависти вокруг, она только и ждала, как бы взорваться. И Холлиер собирался меня втянуть во все это, подумать только! Он дурак, Мария. Не годится в мужья. Хорошо, что кофе с зельем выпил священник Даркур.
— Ты не хочешь взглянуть на вещи, как они есть.
— Да? Дура, слушай меня: я и вижу вещи, как они есть. Все прочее — лишь глупые разговоры людей, которые ничего не знают о ненависти, ревности и всем остальном, что правит их жизнями, потому что не хотят принять ничего этого как реальность, как настоящую силу. А теперь вот что: дай сюда ключи от машины.
— Зачем? Ты не умеешь водить.
— Я и не хочу водить. И ты не должна. Сорок дней. Ты ведь тоже во всем этом замешана. Не знаю насколько, потому что не верю, что ты мне рассказала всю правду. Но сорок дней, начиная с сегодняшнего, ты не будешь водить никакую машину. Не будешь, пока эти люди еще могут до тебя дотянуться.
— Какие еще люди?
— Маквариш и монах. Не спорь. Отдай ключи.
Я с деланой неохотой послушалась. Если честно, мне совсем не хотелось попасть в какую-нибудь аварию, когда машина, как пишут в газетах, «теряет управление». Может, и так; но к кому это управление переходит?
Я очень беспокоилась о том, что появится в прессе. Написал ли Парлабейн в газеты в том же расхристанно-откровенном духе, что и нам с Холлиером? Нет, решив сыграть шутку в этом, как и во всем, Парлабейн отнес адресованное нам письмо сам в субботу вечером, после того как убил Маквариша. Сильно сокращенные отчеты, написанные им для трех торонтовских газет, — потом я узнала, что это были едва читаемые машинописные листки, исчерканные поправками, под плохую копирку, — он отправил по почте, но опустил их в ящик, предназначенный только для писем, идущих за границу. В каждое письмо он добавил несколько деталей от руки, так что все три газеты получили разные описания. Из-за этой неразберихи и того, что в пасхальный понедельник почту не носят, его исповедь попала в газеты только в четверг; полиция же получила свою копию с дополнительными деталями в пятницу — таковы уж капризы современной почты. Поэтому в понедельник газеты описали кончину Эрки как необъяснимое убийство, а в выходные написали о ней опять, с богатыми подробностями из исповеди Парлабейна. Слава богу, в своих описаниях «церемоний» он не упомянул по именам ни меня, ни Холлиера — мы фигурировали только как хранители великого романа. Полиция объявила, что у нее есть данные, которых нет больше ни у кого, и что она не собирается их обнародовать; газеты предрекали большое опустошение среди торговцев наркотиками.
После того как в понедельник стало известно об убийстве и до четверга, когда выяснились его причины, университетское начальство осыпало Эрки похвалой: учитель, преданный своему долгу, великий ученый, человек выдающихся добродетелей и безупречного поведения, незаменимая потеря для научного мира… в общем, полный набор, в самом изысканном стиле. Публика строила догадки о личности «демона-вязальщика», который убил добродетельного ученого и «омерзительно надругался над телом», засунув в задний проход бархатную ленточку. Желанное разнообразие по сравнению с заурядными убийствами — молотком или пулей — никому не известных заурядных жертв: такие убийства пресса разукрашивала как могла, чтобы вызвать хоть какой-то интерес. По все это резко прекратилось, когда правда вышла на свет: планы по проведению роскошной мемориальной службы в огромном актовом зале университета были свернуты. Мюррей Браун в своей речи перед депутатами парламента указал на то, что образование молодежи находится в руках сомнительных личностей, и заявил, что желательно было бы провести нечто вроде чистки во всем университете. И разумеется, новость о книге Парлабейна заворожила издателей. Нам стали обрывать телефон.