Большевистская печать начиная с 1919 года чутко реагировала на слухи о распространенности сочувствия матросов противникам большевиков, но все же вынуждена была констатировать факты, свидетельствующие о том, что среди матросов считать себя сочувствующими большевикам стало не принято. Матросы, даже при знакомствах с «барышнями», считали выгодным подчеркивать свой небольшевизм, а при столкновениях мешочников с красноармейцами из заградотрядов могли принять сторону первых. Матросы могли демонстративно уйти с поста, где расстреливали арестованных офицеров. Такой случай произошел в Пензе. Тогда же образ матроса – сторонника Октября, и в то же время не сторонника большевиков стал подгоняться под образ «матроса-клешника». Этот матрос большевистской печатью в тот период рассматривался как «пришлый» после Октябрьской революции элемент и противопоставлялся «сознательным матросам» образца 1917 года. Но дело было не в сроках службы. Молодые матросы на флоте в основном всегда шли за старослужащими. Они чувствовали неприязнь старослужащих к установленным большевиками порядкам, их накопившиеся обиды на власть и выражали протест этим порядкам вычурной «свободолюбивой» формой одежды подчеркнутой аполитичностью и т. п. В свою очередь? комиссары и коммунисты, боровшиеся за сознание матросской массы, чувствовали политическую подоплёку в поведении «клешников» и потому пытались подавить всякие проявления такого поведения. Но это скорее только подпитывало «клешничество», как чаще всего и бывает в результате применения насильственных мер в сфере морали. Комиссары, натолкнувшись в своих усилиях по повышению боеспособности флота на сопротивление команд в виде «клёшничества», а также не желая видеть причины военных неудач в собственной военной некомпетентности (что особенно проявилось в ходе декабрьской ревельской операции), стали склоняться к «переводу стрелок» недовольства на военспецов. Они стали меньше защищать их от команд, а иной раз и сами выдавать их командам в качестве ответственных за разного рода возникавшие текущие проблемы на флоте. При этом часть комиссаров отказывалась менять свою матросскую форму одежды, в то же время стала частично признавать недостатки в собственной среде и использовать другие меры в целях отвода от себя матросского недовольства.
В результате к 1921 году весьма распространенным стал тип матроса со сложным обыденным сознанием, который был в реальности весьма далек от распространенных примитивных исторических схем «революционного матроса». Политические пристрастия при таком сознании в зависимости от складывающихся обстоятельств могли проявляться в самом широком диапазоне: и в виде «ярого» коммуниста, и в виде ярого анархиста, и в виде ярого демократа, и даже в виде ярого белогвардейца (что вскоре особенно показал «мятеж Красной Горки»). Этот тип матроса имел уже опыт борьбы с большевизмом и готовность к этой борьбе в условиях красного террора. Но эта готовность ещё была далека до подлинного демократизма, проявленного в Кронштадтском восстании марта 1921 года. Она могла дойти до союза с белым движением (хотя здесь сразу возникали проблемы адаптации со средой, менее всех других способной принять прежние «революционные заслуги» матросов), но не вопреки революционной левацкой закваске, а благодаря ей, не вопреки участию в убийствах офицеров в Февральской революции и большевистском Октябре, а из-за этого участия. Этому типу близок тип, описанный З. Н. Гиппиус на примере знакомого ей матроса И. Пугачева: «Революционный деятель» в марте, над рассуждениями которого я умилялась, усмиритель апреля и июля, сметливый, хитрый, по сю пору верный нашей кухне (в том смысле, что любит забежать в неё похвастаться). Теперь он форменный мародёр самого ловкого типа. Шатался по всей России, по Украйне, даже залезал в Австрию, всегда был в «тех», кто побеждал, орудовал, прожженный на всём, спекулировал, продавал этих тем, а тех сызнова этим. Говорит без конца, по какой-то своей логике, целует у меня руку (как у «дамы»), ходит в богатейшей шубе, живет в 25 комнатах, ездит на своей лошади (когда не путешествует), притом клянется, что не «большевик» и не «коммунист», и я ему в этом верю». З. Н. Гиппиус здесь, конечно, пристрастна. В написанном портрете явный перебор насчет «25 комнат». Но антибольшевизм как следствие левой революционности в нем отражен. Примечательно, что З. Н. Гиппиус считала нарисовать портрет И. Пугачева более важным, чем свою знаменитую, подробно проанализированную во многих публикациях встречу в трамвае с А. Блоком, которую она привела «кстати» с анализом прошлого после описания встречи с матросом И. Пугачевым.