Мои читатели уже привыкли к моим вольностям и персонализму, порождению моей личности. Поэтому они читают меня, а не кого-нибудь другого. Кроме того, мои читатели знают, что, защищая и превознося столь настойчиво собственную личность, я защищаю и превозношу всякую личность: личность каждого, кто меня читает, и личности всех тех, кто меня не читает. Все мы наделены своим «я»; каждый из вас, читатели, имеет свое «я», а потому эготизм является самой всеобъемлющей и альтруистической позицией в мире. Я не защищаю и не проповедую чистое «я», как это делал Фихте{78}
, апостол германизма, — у него «я» — не более чем «я», между тем как я защищаю и проповедую «я» смешанное, включающее наравне со мною всех остальных людей. Ибо я жажду — о мои читатели! — быть собой и вами одновременно, быть чем-то и в то же время быть каждым из вас. Ведь если б я был только самим собой, Мигелем де Унамуно, каждый из вас, читающих мои книги, меня бы не читал. Ведь если я не скажу вам нечто, уже записанное в глубине души вашей, хотя сами вы этого и не знаете, вряд ли вы станете меня читать. Итак, я желаю придать форму темным и смутным мыслям ваших душ. И если иногда вы раздражаетесь против сказанного мною и негодуете, значит, я нащупал нечто, глубоко спрятанное в изгибах и складках вашего сознания, что вас мучает.«Зачем, собственно, такое предисловие?» — спросит кто-нибудь из читателей. Я ему отвечу: а почему всей моей книге не быть всего лишь предисловием? Почему нельзя написать произведение, которое будет только предисловием или прологом? Разве большинство написанных книг не являются попросту прологами? Лучшие книги — это всегда лишь пролог. Пролог к другой книге, которую, к счастью, никогда не напишут.
Не знаю, известен ли вам, дорогой читатель, опубликованный несколько месяцев назад роман или
Этот роман или руман — насчет
Дело в том, что однажды внутри меня возникло несчастное вымышленное существо, истинный персонаж для романа, гомункулус{79}
, просивший жизни. Бедняжка жаждал быть, существовать. А я не очень-то знал, как удовлетворить его жажду. Мне вспомнилась идея Шопенгауэра, что двух любовников заставляет отдаваться друг другу потенциальный человек, будущий человек. Гений рода порождает любовь, и точно так же гений вымысла побуждает нас писать. Пером Сервантеса водил Дон Кихот. И мой бедный гомункулус, мой Аугусто Перес, — так я его назвал, или окрестил, — возник в глубинах моего мозга, вымаливая у меня жизнь. И началась наша борьба.В своем романе я объясняю, как этот несчастный литературный персонаж догадался в конце концов, что он всего лишь вымышленное существо, плод моей фантазии, как охватило его трагическое чувство, когда он очнулся от своего заблуждения, — а также всю дальнейшую трагедию. И когда он плакал, мне тоже хотелось плакать, и чтоб меня не увидели в слезах, я смеялся над ним, и даже над самим собой, и над своим смехом.
Когда этот бедный Аугусто Перес увидел освободительную силу искусства в том, что оно заставляет человека забыть о своем существовании, — ведь погружаются многие в чтение романов, чтобы отвлечься от самих себя и забыть свои горести, — ему ответил его приятель Виктор Готи, автор пролога к моему «Туману»: «Наивысшая освободительная сила искусства в том, что оно заставляет человека усомниться в своем существовании». Я думаю, он был прав. Мне кажется, человек, никогда не сомневавшийся в своем материальном существовании и в том, что он нечто большее, чем вымысел, тень, сон или сон некоей тени, как сказал Пиндар, такой человек не достиг освобождения. И, наверное, бедный Аугусто был весьма близок к истине, когда, узнав от меня о неизбежной своей смерти, воскликнул, что все, прочитавшие его историю, тоже всего лишь вымышленные существа. Ибо ужасен человек, слишком уверенный в своей материальной реальности.
Ну, так вот, Аугусто Перес снова стал появляться в моих снах. Когда я говорю, что он явился ко мне во сне, как ангел господень явился Иосифу (Матф., I, 20), я хочу сказать, я грезил, будто он ко мне явился. И он сказал, обращаясь теперь на «ты»:
— Вот и снова я перед тобой. Я пришел помочь тебе. Я знаю, что после путешествия на родину ты вернулся умственно опустошенный и тебе ничего не приходит в голову. Я знаю, тебя так осаждают мысли о войне, что ни о чем другом ты и не думаешь, и почти все, что ты пишешь, превращается в размышления о войне.
— А каково тебе живется на том свете? — спросил я.
— Где — на том свете? — спросил он. — Который тот, а который этот? Что мы называем тем светом? Ты думаешь, их больше одного?